Чужие грехи
Шрифт:
Она взяла Евгенія за руку и встала съ нимъ рядомъ передъ зеркаломъ.
— Да, да, выше! проговорила она. — Просто глазамъ не врится… Да, Жакъ, я говорила теб, что я старуха… ну, вотъ теперь и самъ видишь!.. Однако, пора!.. Ну, до свиданья!
Евгеній, стоявшій какъ на горячихъ угольяхъ, сталъ откланиваться.
— Eh bien? сказала Евгенія Александровна сыну.- Embrassez moi sur la joue.
Она подставила Евгенію свою розовую щеку и засмялась.
— Онъ, Жакъ, стсняется со мной, какъ съ молоденькой женщиной, забывая, что я мать! проговорила она и, взявъ двумя пальцами Евгенія за щеки, поцловала его въ губы. — Не извольте краснть и помните, что я ваша старуха-мать, а вовсе не молоденькая женщина! съ комичной строгостью сказала она и, вдругъ что-то вспомнивъ, добавила:- Ахъ, а я теб и забыла показать нашихъ малютокъ… маленькія куклы!.. Но вдь ты скоро задешь? Да?
Евгеній поблагодарилъ мать и откланялся.
Онъ вышелъ изъ дому Ивинскихъ съ какою-то пустотою въ голов, въ сердц.
Такъ вотъ та женщина, о которой ходитъ столько позорныхъ слуховъ въ город, та женщина, которая
Евгеній вернулся домой, какъ въ воду опущенный. Онъ притихъ, какъ будто принизился и съёжился. Сдвинувъ брови, опустивъ глаза и покусывая ногти, онъ просидлъ довольно долго въ мрачномъ раздумьи у себя въ комнат и, казалось, забылъ все на свт, кром своей встрчи съ матерью. Пришедшій въ домъ княжны Петръ Ивановичъ спросилъ Евгенія:
— Ну что, были у нея?
— Былъ, коротко отвтилъ Евгеній.
— На чемъ-же покончили?
— Ничего, все пустяки, я остаюсь здсь, разсянно сказалъ Евгеній.
— Значитъ, не очень горячились и злились.
— На нее нельзя сердиться…
Петръ Ивановичъ удивился.
— Ужь не сыновнія-ли чувства пробудились? насмшливо замтилъ онъ.
— Она жалка, коротко отвтилъ Евгеній.
— Ну, батенька, такихъ-то жалть — много будетъ. Довольно, чтобы сожалнья и на тхъ хватило, которые сидятъ безъ хлба…
— Ахъ да, вы все съ этой точки зрнія, разсянно замтилъ Евгеній.
Петръ Ивановичъ пристально посмотрлъ на него.
— Да что вы точно вареный или въ воду опущенный? спросилъ Петръ Ивановичъ.
— Право, не знаю… не по себ что-то, отвтилъ неохотно Евгеній.
— Смотрите, не расхворайтесь сами!
— Ну, вотъ еще!
Разговоръ не клеился.
Евгеній не испытывалъ еще никогда ничего подобнаго тому, что было теперь съ нимъ. Онъ ходилъ точно человкъ, потерявшій что-то. Ему не хотлось ни говорить, ни думать о матери. Сперва изъ отрывочныхъ слуховъ и толковъ онъ составилъ о своей матери понятіе, какъ о женщин, кутящей, какъ о личности, умющей обдлывать свои дла, съ которой нужно быть на сторож, держать, какъ говорится, ухо востро. Теперь передъ нимъ предстало такое полное нравственное ничтожество, съ которымъ было невозможно даже бороться. Онъ не могъ даже представить себ, что онъ станетъ длать, если умретъ Олимпіада Платоновна и онъ неизбжно попадетъ въ домъ матери. Онъ сознавалъ, что она вовсе не заботится о немъ, какъ о сын, что она вовсе не была-бы опечалена, если-бы онъ жилъ не у нея, но въ тоже время онъ видлъ ясно, что сказавъ ей: «я не хочу у васъ жить», онъ раздражитъ ее и заставитъ ее настаивать именно на томъ, чтобы онъ жилъ у нея. Но жить у нея спокойно и безпечально можно съ однимъ условіемъ — ласкаться къ ней, льстить ей и жить ея жизнью. Она не разсердилась-бы ни за какой его разгулъ и развратъ, но она стала-бы придираться къ нему и мелочно тиранить его, если-бы онъ не сталъ цловать ей ручекъ, если-бы онъ вздумалъ систематически отказываться отъ катаній и разъздовъ съ нею, если-бы онъ осмлился сдлать ей какое-нибудь замчаніе. Но онъ чувствовалъ, что онъ мене всего способенъ притворяться именно съ нею. Что-же онъ будетъ длать? какъ будетъ поступать? На это онъ не могъ дать отвта: онъ искалъ этого отвта и не находилъ; въ душ была какая-то пустота, одно сознаніе, что онъ несчастливъ, что онъ можетъ только презирать эту женщину и стыдиться каждаго ея шага, каждаго ея движенія, каждаго ея слова. Рядомъ съ этими тяжелыми думами шли другія думы, вызванныя угнетеннымъ состояніемъ духа. Евгенію казалось, что и он самъ такая мелкая, тряпичная, безсильная и безцвтная личность, изъ которой выйдетъ мало проку. До сихъ поръ у него бывали иногда эти минуты самобичеванія, минуты потери вры въ себя, но онъ, какъ говорится, подтягивался, подбадривалъ себя, старался бороться съ этимъ упадкомъ силъ. Теперь было не то: ему казалось, что его внутреннее безсиліе есть нчто роковое, неизбжное, неотразимое. Онъ вспоминалъ газетныя характеристики отца, какъ человка мелкаго, легкомысленнаго, ничтожнаго по нравственности и по характеру; онъ сознавалъ, что и его мать нисколько ни лучше, ни выше, ни сильне его отца. Чмъ-же могли быть дти такихъ родителей? Могли-ли эти родители надлить дтей какой-нибудь силой, какими-нибудь хорошими задатками? А воспитаніе? Это была какая-то смсь случайностей и капризовъ. Единственно что было хорошаго въ этомъ воспитаніи, такъ это то, что оно находилось въ рукахъ добрыхъ людей. И тетка, и Софья, и Петръ Ивановичъ были добрыми людьми. Но и только, и только! И онъ, и Оля выросли тоже только добрыми дтьми: это была, какъ ему теперь казалось, ихъ единственная положительная добродтель. Они не были ни особенно умны, ни особенно свдущи, ни особенно трудолюбивы: они были только добрыя дти. Это такъ мало, съ этимъ далеко не уйдешь. Наконецъ, ему вспоминалась пословица: доброта хуже воровства. Но будетъ-ли онъ вслдствіе добродушія сначала сдержанъ съ матерью, чтобы не оскорбить ее; не поддастся-ли онъ потомъ по добродушію-же на т или другія ея требованія, боясь уязвить ее; не затянется-ли онъ постепенно ради добродушія въ тотъ омутъ, въ который уже не разъ затягивала его мать многихъ
Хуже всего было то, что около Евгенія не было даже человка, которому онъ могъ бы высказать все то, что тревожило его. Правда, онъ могъ поврять вс свои тайныя думы Петру Ивановичу, но, къ несчастію, Петръ Ивановичъ многого не понималъ въ Евгеніи, на многое смотрлъ слишкомъ легко. Евгенію даже начинало иногда казаться, что они становятся все боле и боле чуждыми другъ другу, смотря на вещи съ совершенно различныхъ точекъ зрнія. Вс ихъ разговоры теперь не приводили ни къ какимъ результатамъ, окончивались ничмъ, вызывали раздраженіе. Разъ какъ-то Петръ Ивановичъ посовтовалъ Евгенію поменьше утомлять себя, побольше заботиться о своемъ здоровьм.
— Вредно такъ насиловать себя, говорилъ Рябушкинъ.
— Ахъ, полноте!.. Вредно, вредно! проговорилъ раздражительно Евгеній. — Ну, что можетъ изъ этого выйдти?.. Умру? Ну, и слава Богу!.. Землю-то такъ коптить не очень весело…
— Да вы это кого своей смертью-то обрадовать хотите? спросилъ Петръ Ивановичъ насмшливо. — Госпож Ивинской руки развязать хотите? Избавить господина Ивинскаго отъ лишняго пасынка желаете? Нашли о комъ заботиться!
— Вовсе я не о нихъ забочусь, а надола эта глупая жизнь какой-то тряпки, которою вс помыкать могутъ, отвтилъ Евгеній нетерпливо.
— А вы попробовали измнить эту жизнь? задалъ вопросъ Петръ Ивановичъ. — Нтъ, вы трусите да малодушествуете, голубчикъ, вотъ и все.
— Вотъ то-то и скверно, что во всемъ и везд до сихъ поръ все трусилъ и малодушествовалъ, отвтилъ Евгеній и въ его голос зазвучало презрніе къ себ. — Это значитъ у меня уже въ натур, а съ такой натурой, лучше не жить…
— Ну, съ вами теперь и говорить-то нельзя, а то вы все сказку о бломъ бычк повторяете: „натура дрянная, значитъ и жить нельзя; жить нельзя, потому что натура дрянная!“ сказалъ Петръ Ивановичъ, махнувъ рукой. — Нервы это у васъ шалятъ… А вы вотъ постарайтесь попробовать жить да натуру-то переработать. На то у людей и мозги, чтобы переработывать свою натуру да не быть игрушкою какихъ-то стихійныхъ силъ. А такъ-то, смертью вопросъ о жизни ршая, только одного и дождешься, что надъ твоимъ трупомъ люди скажутъ: „дрянцо былъ человкъ, туда ему и дорога!“
— Ахъ, что мн до того, что скажутъ обо мн посл моей смерти! рзко проговорилъ Евгеній. — Точно я это услышу… Вы-же научили не врить въ это…
— Все это вы говорите потому, что усилія надъ собой не хотите сдлать, замтилъ Петръ Ивановичъ.
— Сдлать усиліе надъ собой!.. повторилъ Евгеній. — Этотъ совтъ, Петръ Ивановичъ, еще у Дикенса, кажется, госпож Домби ея родственница давала, — а госпожа Домби все-таки не вынесла родовъ и умерла…
По лицу Евгенія скользнула горькая усмшка.
Иногда среди этихъ разговоровъ, которые были довольно тяжелы для совершенно растерявшагося Петра Ивановича, не знавшаго, что длается съ его любимымъ воспитанникомъ, Евгеній раздражался довольно сильно и замчалъ Рябушкину:
— Мы, Петръ Ивановичъ, во многомъ расходимся, многаго не можемъ понять другъ въ друг… Вы вотъ можете подшучивать, разсказывая о какомъ-то своемъ дяд-изверг и пьяниц, о какомъ-то его сын мошенник и мерзавц, а я — во мн все болитъ и ноетъ, когда я вспоминаю, что я сынъ вора, что я сынъ погибшей женщины… Вы вотъ часто съ шуточкой говорите, что вы со своимъ дядей-негодяемъ теперь первйшіе друзья, то есть что вы. спокойно принимаете этого негодяя къ себ и ходите къ нему, а я — мн было бы противно быть даже въ одной комнат съ тми, кого я призираю, кого я не могу любить… Я не знаю, кто изъ насъ правъ, но я знаю только одно, что я не могу понять вашихъ отношеній къ людямъ, а вы врно никогда не поймете моихъ…