Чужое небо
Шрифт:
— Приказано не выпускать объект… — но наткнувшись на убийственный взгляд, каким обладали лишь женщины с немалым влиянием и едва ли ограниченной властью, молодой солдат чертыхнулся в мыслях, напряженно сжал одной рукой автомат, а вторую опасливо подставил под играющее мышцами плечо, живое, в то время как вторая рука объекта… — Чижов, помоги! — приказал он строго и сделал соответствующий жест в сторону подчиненного, но оба мужчины были остановлены все тем же убийственным взглядом.
— Отставить, солдат! Я сама справлюсь, — сноровисто подсунув правое плечо под тяжелую бионическую конечность, под шалелые взгляды солдат она только кивнула командиру, чтобы тот усмирил своих псов.
Когда охрана послушно расступилась, освобождая выход,
— Принесите ему сменную одежду и ждите за дверью.
— Доктор…
— За дверью, солдат!
Он слышал все обрывками, достигающими его мозга словно сквозь толстенный слой ваты. Его не волновало, сколько вокруг было охраны, была ли она вообще и собиралась ли его пытать. Потому что не могло быть пытки хуже, чем его нынешнее состояние. Его тело выворачивало наизнанку изнутри, раз от раза принуждая выхаркать к чертям желудок, лишь бы полегчало. В его череп, сквозь кости напрямую в мозг раз от раза методично ввинчивался докрасна раскаленный гвоздь, и невыносимо хотелось пробить себе грудь металлической рукой, отогнуть металлизированные ребра и выдрать сердце, лишь бы набат бешенного пульса прекратил долбиться о виски. У него болело буквально все, каждый квадратный сантиметр тела, вплоть до облепивших лицо мокрых волос, все кости и мышцы выкручивало спазмами.
Его ломало, чередуя приступы рвоты и судорог с приступами озноба и горячечного жара. Его держали на агрессивных препаратах, смертельных для обычного человека, слишком долго. Без них ничуть не стало легче, без них он превратился в конченого наркомана, лишенного дозы.
Душ не принес облегчения, обнаженной кожей он остро ощущал каждую отдельную раскаленную каплю, обрушивающуюся на кафельный пол со звуком рушащегося здания. Ему хотелось кричать, молить об избавлении на всех знакомых языках, умолять о смерти, пусть он и знал наверняка, что это не имеет смысла. С трудом поддерживая вес слабого тела в неумолимо вращающемся пространстве, он сгорбился над раковиной и чистил зубы, каждый раз словно проходясь по чувствительным деснам бритвой и сплевывая кроваво-красным в водослив. Опираясь смертельно тяжелой металлической рукой на стену, он боялся опереться на раковину, что могло быть удобнее, зная точно, что сломает. А портить имущество запрещено. Чревато наказанием.
Едва он нетвердой живой рукой и далеко не с первого раза вернул орудие пытки — зубную щетку — в стакан (таким образом, они, наверняка, в очередной раз проверяли его меткость и умение обращаться с хрупкими предметами), как совершенно внезапно его накрыл очередной приступ рвоты, и он метнулся в сторону и рухнул на колени, почти окунув голову в унитаз. Он давно ничего не ел, поэтому тошнило его кровью и обильно желчью.
— Таким образом твой организм выводит накопившиеся токсины, — врач (он и забыл о постороннем присутствии) склонилась рядом с ним и заботливо придержала волосы. — Скоро станет легче.
«Зачем?!» — хотелось ему истерически завопить, но сил между спазмами хватало разве что на рваные вдохи. Конечно, у него все еще был небольшой шанс захлебнуться собственной желчью, но едва ли это его убьет, если до сих пор не убила ломка.
На смену рвоте очень быстро пришел озноб. Он даже не успел оторвать руку от края унитаза и отдышаться, как его затрясло крупной дрожью, а зубы стало невозможно сомкнуть от того, как безудержно колотились друг о друга челюсти.
Его одели (и этому процессу он неосознанно больше мешал, чем помогал), после чего отволокли назад в помещение с кроватью, где сгрузили его на матрас и первым же делом принялись фиксировать.
— Оставьте свободными ноги, — приказал женский голос. — И правую руку тоже.
— Доктор, вы рискуете.
— Я не хочу, чтобы, будучи скованным и не имея возможности перевернуться, он захлебнулся собственной рвотой! Спасибо за беспокойство, Смирнов. На сегодня вы и
За последним из бойцов охраны закрылась дверь, болезненно резанув по слишком чувствительному слуху солдата. Он дернул головой на резкий звук, ерзая головой по подушке. Его все еще колотило, и будь у него силы и свободные обе руки, он бы зарылся в одеяло с головой и сжался бы под ним в комок, даже зная, что ровно через минуту после этого или даже раньше его насильно достанут из импровизированного укрытия.
Ему насильно споили еще один стакан воды, очередной, и какой-то части его сознания стало откровенно дурно при мысли, сколько всего ему придется сделать: сказать, убить — за количество уже выпитых стаканов. И намного больше за все остальное: постель, лекарства, душ и одеяло. И за свободную руку.
— Ты обезвожен, — прозвучало на русском, когда он слабо попытался отвернуться. — Нужно пить.
И солдат пил, сквозь горечь чувствуя вкус, странный, какого у воды не бывает, приторно сладкий, но неожиданно приятный. Потом к его живой руке снова подключили капельницу. А еще чуть позже умотали одеялом вместе с фиксированной металлической рукой по самую трясущуюся челюсть.
Медленно согреваясь и проваливаясь куда-то в никуда, в невесомость между сном и явью, солдат вдруг совершенно ясно (чего не случалось уже очень давно, потому что раньше дозу нейролептиков никогда не снижали и уж тем более их не отменяли, а под ними мыслить ясно было невозможно) осознал, что все происходящее совершенно не соответствует его ожиданиям.
Охранники не били его прикладами и армейскими сапогами, не швыряли в камеру голого на ледяной пол. Его не связывали, если не считать того, что обездвиживали тот кусок металла, что вживили ему вместо левой руки, совершенно не озаботившись тем, насколько он тяжеленный и как под его весом стонут неокрепшие, неадаптированные живые мышцы. Фиксации железной руки он только рад, потому что так ему хотя бы не приходилось в числе прочего задумываться о том, как не убить… скажем, того самого доктора, что всегда подходила к нему так неосмотрительно близко, в моменты, когда он меньше всего себя контролировал. Он очень боялся не только убить ее, но даже покалечить, ведь он-то все слышал. Ему могло быть плохо настолько, что он начисто игнорировал происходящее вокруг, он мог плавать где-то на грани бреда и бессознания, но при этом все слышал, запоминал, а после, в моменты кратковременных передышек, мог воспроизвести и обдумать. Она за ним ухаживала, обрабатывала его раны, меняла капельницы, спорила с вооруженной охраной за его интересы. Она его поила и кормила, пока он был привязан, а сил едва хватало держать голову, словно младенца с ложки, тем же, чем обычно кормят младенцев. И она даже не злилась, когда он выплевывал все ее старания в спешно подставленное ведро или унитаз, как случилось в уборной.
Все это странно, очень странно. Хотя бы потому, что его сознание без химии в венах прояснилось достаточно, чтобы он мог удерживать в голове мысли дольше нескольких секунд и даже выстраивать их в короткие пока что цепи из причин и следствий. Было странно, что засыпая и просыпаясь, теряя сознание и вновь приходя в себя, он видел перед собой всегда одно и то же лицо. Так часто, что он, даже ни разу не взглянув на нее прямо, успел ее запомнить. Было крайне странно и беспрецедентно, почему ее еще не заменили и почему это… она.
Солдат не мог объяснить, откуда в нем эта уверенность, потому что других врачей он и вовсе не помнил, но он все равно точно знал, что женщин до этого не было. Они были слишком слабыми физически, чтобы эффективно подавить его звериную борьбу за свободу и одновременно слишком… мягкими психологически, чтобы стойко выдержать все то, что с ним должны были делать. Женщины от природы были склонны проявлять сострадание, а Солдат сострадания был недостоин, вызывать его в ком бы то ни было запрещалось, а за любые на то попытки предписывалось наказание. Просить было нельзя, умолять — и вовсе бесполезно.