Чужое «я» в лермонтовском творчестве
Шрифт:
Чужое «я» появляется в его лирических стихах тогда же, когда обозначается альтернативный герой в поэмах, драматургии и прозе, — и в этой связи приобретает особый интерес незаконченное и малоисследованное стихотворение «Когда надежде недоступный…», условно датируемое 1835 годом (наброски его находятся в «юнкерской тетради», относящейся к этому времени). Здесь подвергается рефлексии тот эмоциональный опыт, который был воплощен в лирических циклах 1830–1831 годов о трагической любви байронического героя. Этот опыт в стихах реципирован, вместе с лирическими темами. Одна из них — «Пороки юности преступной»; вторая — как мы уже говорили, искупительная роль страдания. Все это имплицирует любовную тему, как и мотив «былого», преследующего лирического субъекта.
Эта-то система и становится предметом переоценки:
Когда надежде недоступный, Не смея плакать и любить, Пороки юности преступной Я мнил страданьем искупить; Когда былое ежечасно Очам являлося моим, И все, что свято и прекрасно, Отозвалося мне чужим; Тогда молитвой безрассудной Я долго Богу докучал И вдруг услышал голос чудный. «Чего ты просишь?» — он вещал; «Ты жить устал? — но я ль виновен; Смири страстей своих порыв; Будь, как другие, хладнокровен, Будь, как другие, терпелив <…>».«Хладнокровие», «терпение» в этом стихотворении — атрибуты «изгнанника», «странника», вечного скитальца, несущего молчаливо свое страдание, — то есть, в сущности, того же героя, который был свойствен и ранней лирике Лермонтова; такой герой выдвинут на передний план в «Эпитафии» (1832). Разница в том, что этим атрибутом наделены «другие» и что лирический субъект как бы оценивается извне, с чужой точки зрения. В «Эпитафии» картина прямо противоположная: страдает «без всяких признаков страдания» именно субъект; «толпа» выражает свои чувства непосредственно, ибо эти чувства не столь глубоки и трагичны.
В стихотворении «Когда надежде недоступный» чужая аксиология как бы вторгается в уже установившуюся, «свою», деформируя, хотя и не отменяя ее. Как уже замечено в литературе, оно как бы предвосхищает одно из переломных стихотворений поздней лермонтовской лирики — «Не верь себе» [6] .
«Не верь себе» (1839) — и это также было отмечено — уже дает пример «полифонического» построения. Об этом произведении писали довольно много; общепризнано, что оно впервые в лермонтовском творчестве декларативно утверждало паритетность «толпы» и «поэта», — что решительно противоречило той иерархии ценностей, которую утверждала современная Лермонтову романтическая лирика [7] .
6
Коровин В. И.«Когда надежде недоступный» // Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 66, 227–228.
7
Найдич Э. Э., Шикин В. Н.«Не верь себе» // Там же. С. 336. См. там же указания на литературу вопроса.
В «Не верь себе» мы имеем дело с интереснейшим типом поэтического монолога, в котором лирический субъект постоянно меняет аксиологические планы своего поэтического рассуждения. Происходит как бы внутренняя диалогизация монологического целого. В этом едва ли не главное отличие лермонтовских поэтических псевдодеклараций от деклараций его современников, утверждающих определенную философско-эстетическую и мировоззренческую программу.
На первый взгляд, такую программу предлагает эпиграф из О. Барбье:
Que nous font apres tout les vulgaires abois De tous ces charlatans que donnent de la voix, Les marchands de pathos et de faiseurs d’emphase Et tous ces baladins que dansent sur la phrase?В тексте Лермонтов заменил «que me font» на «que nous font», придав эпиграфу функции некоего общего голоса.
Однако эпиграф не является выводом из стихотворения, а лишь отправной точкой, начальным тезисом, который подвергается коррекции. Уже в первых строках стихотворения:
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой, Как язвы, бойся вдохновенья…И «мечтатель молодой», и «вдохновение» в поэзии 1830-х годов — слова-понятия с абсолютной и стабильной ценностью, употребленные
Лермонтовым вовсе не в ироническом смысле. Отрицанию подвергается не «ложное вдохновение», а истинное, — «неведомый и девственный родник, / Простых и сладких звуков полный» (II, 122), то есть, согласно романтической эстетике 1830-х годов, — непреходящая духовная ценность, обладателем которой является поэт.
Характерно, что именно этот парадокс стал в современной Лермонтову критике предметом переинтерпретаций — и у сторонников, и у противников. И С. П. Шевырев, и даже Белинский, высоко оценившие стихотворение, рассматривали его как выпад против «поэтов притворной грусти» (Шевырев), т. е. эпигонов элегической поэзии, или как противопоставление истинного и ложного вдохновения (Белинский); это толкование затем отразилось и в исследовательской литературе [8] . Оно поддерживалось и ориентацией всего текста на инвективы Барбье.
8
См. свод критических отзывов: Лермонтовская энциклопедия. С. 336.
Э. Губер, один из очень характерных представителей позднеромантической поэзии, испытавший сильное влияние Лермонтова, варьировал «Не верь себе» в стихотворении «Иным» (1844), утверждая примат общественной поэзии над интимной лирикой, — и, конечно, дал монолог, с едиными оценочными характеристиками:
Какое дело нам до суетных желаний Любви восторженной твоей, Или до жалких ран, до мелочных страданий Твоих бессмысленных страстей? [9]9
Поэты 1840–1850-х годов. Л., 1972. С. 155.
У Лермонтова картина сложнее. В общем контексте стихотворения эпиграф оказывается как бы «чужим голосом». «Мечтатель молодой» не тождествен торговцам пафосом и шарлатанам, пляшущим на фразе. И эпиграф лишь обозначает возможный (и, быть может, неверный) субъективный аспект восприятия его искреннего порыва. Но далее ревизии подвергается сам этот порыв:
В нем признака небес напрасно не ищи: То кровь кипит, то сил избыток…В 1830-е годы в русской лирике одна за другой появлялись декларации об «истинном» и «ложном» поэте. Спиритуалистические тенденции, пронизавшие поэзию этих лет, поддерживали идею избранничества «истинного поэта»: