Циники. Бритый человек (сборник)
Шрифт:
Сергей трется сухой переносицей о край письменного стола. Он вроде лохматого большого пса, о котором можно подумать, что состоит в дружбе даже с черными кошками.
– Тут, видишь ли, не романтика, а фарс. Впрочем, в политике это одно и то же.
Мягкими серыми хлопьями падает темнота на Театральную площадь.
– Ихний главнокомандующий – Муравьев – третьего дня сбежал в Симбирск и оттуда соизволил ни больше ни меньше как «объявить войну Германии». Глупо, а расстреливать надо.
Садик, скамейки, тоненькие
Я упираюсь в мечтательные глаза Сергея своими – тверезыми, равнодушными, прохладными, как зеленоватая, сентябрьская, подернутая ржавчиной вода.
Мне непереносимо хочется взбесить его, разозлить, вывести из себя.
– Эсеры, Муравьев, немцы, война, революция – все это чепуха…
Сергей таращит пушистые ресницы:
– А что же не чепуха?
– Моя любовь.
Внизу на Театральной редкие фонари раскуривают свои папироски.
– Предположим, что ваша социалистическая пролетарская революция кончается, а я любим…
Среди облаков вспыхивает толстая немецкая сигара.
– …трагический конец!.. а я?.. я купаюсь в своем счастье, плаваю по брюхо, фыркаю в розовой водичке и в полном упоении пускаю пузырики всеми местами.
Сергей вытаскивает из портфеля бумаги:
– Ну, брат, с тобой водиться – все равно что в крапиву с… садиться.
И потягивается:
– Иди домой. Мне работать надо.
Большевики, как умеют, успокаивают двухмиллионное население Белокаменной.
В газетах даже появились новые отделы:
«Борьба с голодом».
«Прибытие продовольственных грузов
в Москву».
На нынешний день два радостных сообщения.
Первое:
«Из Рязани отправлено в Москву 48 вагонов жмыхов».
Второе:
«Сегодня прибыло 52 пуда муки пшеничной и 1 пуд муки ржаной».
Ольга лежит на диване, уткнувшись носом в шелковую подушку.
Я плутаю в догадках:
«Что случилось?»
Наконец, чтобы рассеять катастрофически сгущающийся мрак, робко предлагаю:
– Хотите, я немножко почитаю вам вслух? Молчание.
– У меня с собой «Сатирикон» Петрония.
После весьма внушительной паузы:
– Не желаю. Его герои – жалкие ревнивые скоты.
Голос звучит как из чистилища:
– …они не признают, чтобы у их возлюбленных кто-нибудь другой «за пазухой вытирал руки».
Ольга вытаскивает из подушки нос. С него слезла пудра. Крылья ноздрей порозовели и слегка припухли.
– Вообще, как вы смеете предлагать мне слушать Петрония! У него мальчишки «разыгрывают свои зады в кости».
– Ольга!..
– Что «Ольга»?
– Я только хочу сказать, что римляне
– Вот как!
– Elegantiae… [1]
– Так-так-так!
– …arbiter [2] .
1
Изящное… (лат.) – Ред.
2
…судья (лат.). – Ред.
– Баста! Все поняла: вы шокированы тем, что у меня болит живот!
– Живот?..
– Увертюры, которые разыгрываются в моем желудке, выводят вас из себя. Вам противно сидеть рядом со мной. Вы хотели, по всей вероятности, прочесть мне то место из «Сатирикона», где Петроний рекомендует «не стесняться, если кто-либо имеет надобность… потому, что никто из нас не родился запечатанным… что нет большей муки, чем удерживаться… что этого одного не может запретить сам Юпитер…». Так я вас поняла?
Я хватаюсь за голову.
– Имейте в виду, что вы ошиблись, – у меня запор!
Я потупляю глаза.
– Скажите, пожалуйста, вы в меня влюблены?
Краска заливает мои щеки. (Ужасная несправедливость: мужчины краснеют до шестидесяти лет, женщины – до шестнадцати.)
– Нежно влюблены? возвышенно влюблены? В таком случае откройте шкаф и достаньте оттуда клизму. Вы слышите, о чем я вас прошу?
– Слышу.
– Двигайтесь же!
Я передвигаю себя, как тяжелый беккеровский рояль.
– Ищите в уголке на верхней полке!
Я обжигаю пальцы о холодное стекло кружки.
– Эта самая… с желтой кишкой и черным наконечником… налейте воду из графина… возьмите с туалетного столика вазелин… намажьте наконечник… повесьте на гвоздь… благодарю вас… а теперь можете уходить домой… до свиданья.
Битый третий час бегаю по городу. Обливаясь потом и злостью, вспоминаю, что в XVI веке Москва была «немного поболее Лондона». Милая моя Пенза. Она никогда не была и, надеюсь, не будет «немного поболее Лондона». Мечтаю печальный остаток своих дней дожить в Пензе.
Наконец, когда уже не чувствую под собой ног, где-то у Дорогомиловской заставы достаю несколько белых и желтых роз.
Прекрасные цветы! Одни похожи на белых голубей с оторванными головками, на мыльный гребень волны Евксинского Понта, на сверкающего, как снег, сванетского барашка. Другие – на того кудрявого еврейского младенца, которого – впоследствии – неуживчивый и беспокойный характер довел до Голгофы.
Садовник завертывает розы в старую, измятую газету.
Я кричу в ужасе: