Цирк Кристенсена
Шрифт:
Я закрыл учебник по истории литературы и вдруг услышал «Do you want to know a secret» — в соседнем доме, где я никого не знал, играло радио. Не может быть. И все-таки может. Песня звучала не только во мне, как музыкальный мираж, оазис гитар, ударных и голоса. Потом радио выключили, а я продолжал петь, беззвучно, про себя: «Do you promise not to tell». По-прежнему шел дождь. Фьорд все ближе придвигал темноту. Вдруг белая вспышка молнии наискось прошила небо. Бог воткнул штепсель в розетку. Дождь был электрический. Я лег в постель. Зашла мама, пожелала доброй ночи. В темной комнате она работала некоторое время назад. Руки казались нормальными, шершавыми, словно листья. Отец сидел в столовой за своим рабочим столиком, суммировал цифры. В газетах сплошь статьи про валюту и извещения о смерти. Заснуть не удавалось. Дом распахнул все свои стены, пол и потолок и, не спрашивая, хочу я или нет, увлекал меня вниз, в смутность своих закоулков. Гундерсен — его наградили прозвищем Бутылочное Горло, метким, конечно, но длинноватым, мимоходом не выговоришь, поэтому он так и остался Гундерсеном, —
Все стихло.
Даже такой дом, как наш, на Август-авеню, порой затихает на секунду-другую.
Я прокрался в столовую и достал большую карту Осло, которая лежала в тесном ящике под отцовскими подсчетами. Потом зажег свет и расстелил ее на полу. Указательным пальцем прослеживал ход улиц и повороты проездов. Их тут сотни, а может, и тысячи. Я должен заучить их названия. И это еще не все. Я должен знать, какие улицы пересекаются друг с другом и где начинаются и кончаются переулки. Должен знать, где расположены гинекологические клиники и крематории. Урок разносчика цветов превосходил возможности моей памяти. При одном взгляде на карту у меня кружилась голова и подкашивались ноги, как у астронавта, сраженного морской болезнью. Это моя планета. Мой мир. Мой город. Потом я подумал о черепахе, о которой читал в «Нэшнл джиогрефик», и воспрянул духом. Она плыла от берегов Австралии через весь Тихий океан в Америку. Путешествие занимало пятнадцать лет. Там она поворачивала и плыла обратно. Еще пятнадцать лет. А добравшись до дома, до того самого берега, который покинула тридцать лет назад, если я подсчитал правильно, черепаха умирала, надо надеяться, счастливая, иначе было бы совсем ужасно. Я справлюсь, мне-то придется всего-навсего курсировать туда-сюда меж ословскими адресами.
Я погасил свет и лег. Но так же быстро, как нашел утешение в терпеливой и пунктуальной черепахе, снова пал духом. Разговор с отцом упорно не шел из головы. Может, в двенадцатитомной энциклопедии и написано все, что мне нужно знать, но там наверняка нет ни слова об улицах Шиллебекка и о секретах, о которых я сам еще понятия не имею. Так я и пролежал всю ночь, не смыкая глаз и думая о ярко-красной гитаре. Она нужна? А для чего? Может, гитара тоже всего-навсего средство, чтоб достичь чего-то другого, окольный путь, а не цель как таковая. Но что тогда цель?
Я не знал.
Но теперь знаю.
Я хотел стать видимым.
И вот здесь можно бы начать рассказ.
Точь-в-точь как ребенок, нетерпеливо срывающий обертку с жесткого подарка, я мог бы открыть его таким образом:
В тринадцать лет я больше всего на свете мечтал иметь фендеровский «Стратокастер», который видел в магазине на Бюгдёй-алле. Но у меня не было денег. Поэтому я устроился разносчиком цветов к Финсену, во «Флору». И так познакомился с Авророй Штерн.
Ведь последовательность событий тяготит нас, эти события, малые и большие, неумолимо скованы временем, но позднее высвобождаются из его хватки, в календаре воспоминания и рассказа. Воспоминание переиначивает. Скрадывает и высветляет, вычитает и прибавляет, согласно какой-то другой математике, в корне меняет все. Так мы и рассказываем. Зима следует за весной. Воскресенье — за средой. Север соседствует с югом, в июне идет снег, где-то есть Август-авеню, а Хакстхаузенс-гате, 17, — это загадка, и смерть — не конец.
Иными словами, я вправе опережать ход событий.
Стало быть, я познакомился с Авророй Штерн.
Через две недели мне пришлось отправиться на Хакстхаузенс-гате, 17, в извилистый переулок между Фрогнервейен и и Гюлленлёвес-гате, названный в честь министра финансов и обер-гофмаршала 1814 года, который имел довольно сомнительную репутацию и в том же году был обвинен в сговоре со шведами, после чего разъяренная толпа народа выгнала его из официальной резиденции на Родхусгате и он бежал прямиком в свой летний особняк в Лилле-Фрогнере, но его и там отыскали, так что в итоге он нашел приют у какого-то приходского священника в хаделаннском Гране. Пожалуй, не столь уж и удивительно, что в историю Хакстхаузен вошел как более-менее скромная улица. Па багажнике велосипеда я укрепил высокую картонную коробку, в ней-то и стоял упакованный букет, последний в тот день и предназначенный некой Авроре Штерн. Я двинул вверх по Нильс-Юэльс-гате. Это самый короткий путь, ведь нумерация домов по Хакстхаузенс-гате начинается от Фрогнервейен. Я уже успел стать опытным курьером. Усвоил кой-какие хитрости. А вдобавок хорошо умел ориентироваться. Если от чтения карты у меня иной раз голова шла кругом, то в уличных табличках я разбирался с легкостью. Словом, Хакстхаузенс-гате, 17, я отыскал с первой попытки. Старый доходный дом, постройки 1890-х годов, когда большинство ословских
— Аврора Штерн? — спросил я.
— Кто?
Я набрал побольше воздуху и повторил:
— Аврора Штерн?
— Она самая.
Говорила она медленно, словно каждый звук давался ей с трудом.
Все-таки я нашел Аврору Штерн. Молодец! Высший класс. Я нахожу людей. Именно тех, кто мне нужен.
— Я принес цветы.
— Вижу.
— Надо заполнить расписку. Указать дату и час. — Я оторвал квиток, протянул ей.
Она медлила. Я слышал ее дыхание. Учащенное, торопливое. Мне показалось, в этом сквозила опаска, вернее сказать, удивление, смахивающее на недоверчивость. В конце концов она обронила:
— Заходи. Там лучше видно.
Странное заявление, ведь на площадке было куда светлее, чем в передней, где стояла она. Могла бы, к примеру, выйти ко мне. Вдобавок я хорошо помнил, что мне говорил Сам Финсен в первый день: ни в коем случае не переступай порог без настоятельного приглашения.
Я протянул ей шариковую ручку.
Аврора Штерн засмеялась, и смех был такой же мрачный, как темнота, в которой она стояла.
— Духу не хватает?
Пожалуй, это уже настоятельное приглашение.
Я тщательно вытер ноги, давая ей возможность передумать. Но она не передумала. Целый час вытирать ноги не будешь, я вошел в квартиру Авроры Штерн и услышал, как дверь за мной захлопнулась. Некоторое время стоял в потемках. Пахло здесь как-то непривычно. Не пряной подливкой и не линолеумом. Запах не противный, просто непривычный, то ли аптечный, то ли парфюмерный, а в целом совершенно не поддающийся определению. Заманчивый и одновременно пугающий. Хотелось уйти и остаться. Остаться и уйти. Такое вот противоречивое ощущение. Потом она зажгла свечку. Я резко обернулся. На ней был халат, или шлафрок, если у женщин он так называется. Красный, выцветший, туго перехваченный поясом на тонкой талии. Волосы темные, почти черные, подстрижены совсем коротко, под мальчика. Лицо белое. Вся кожа белая-белая. Ноги босые. Может, ровесница моей мамы, может, старше, а может, намного моложе. Без возраста. Но в первую очередь мое внимание привлекли ее руки. Крепкие, мужские. Когда она гасила спичку, я глаз не мог оторвать от сильной, мускулистой руки.
— Невтерпеж тебе? — спросила она. Все так же медленно, словно вообще только что выучилась говорить или едва освоила незнакомый язык.
— Да нет, — сказал я.
— Но ты спешишь, верно?
— Да.
Она взяла у меня квиток и ручку, что-то написала.
Теперь, когда глаза начали привыкать к темноте за пределами беспокойного круга света, в котором мы стояли, я сумел различить стены комнаты, задернутые гардины, мебель, ковры и повсюду — какие-то безделушки, цацки, финтифлюшки: украшения, шкатулочки, пуговки, медальоны, фотографии, зеркала, часы, колокольчики и вещицы, совершенно мне неведомые, кажется, уже и ставить их некуда; я словно забрел в антикварный магазин или нет, на блошиный рынок в большом чужом городе, так мне представлялось.
И запах парфюмерии и аптеки, камфары и одеколона — как его назвать?
Аврора Штерн отдала мне квиток и получила букет. И сразу же его распаковала. Внутри бумажных оберток, внутри старых газет и шелковой бумаги — она побросала их прямо на пол, — в конце концов обнаружился один-единственный тюльпан, и больше ничего, даже карточки нет, только один красный тюльпан. Самый маленький букет, какой мне доводилось видеть. Она подняла его вверх, и цветок почти скрылся в ее больших и все же грациозных руках.