Цирк на чердаке
Шрифт:
По холму вы выедете на площадь с бензоколонкой и пообедаете в ресторанчике с видом на реку - в январе 1862 года туда залетел снаряд с федералистской канонерки и перевернул все вверх дном. (Дальше канонерки поднялись по реке, наткнулись на ружейную пальбу местного ополчения, дали три залпа по береговым обрывам и взяли Бардсвилл.) Обед вам подаст белая девушка в зеленой форме, с кроваво-красными губами и неизменно презрительной миной: прежних ловких, проницательных, седовласых пожилых официантов-негров больше нет, приходите еще, сэр. После обеда вы подниметесь с Чилтон авеню на Растреклятый холм, а там доберетесь до шоссе 83 и повернете на юг к сердцу Южных штатов.
Растреклятый холм - самый высокий обрыв над обегающей Бардсвилл западной частью цифры V. Когда-то его покрывали леса: могучие дубы и тюльпанные
Под обрывом он нашел ручей, подстрелил двух белок, изжарил их на костерке и поужинал; близился закат, пламенеющее светило садилось на западе за поля сахарного тростника. Он лег в траву посреди глубокого безмолвия, изредка нарушаемого плавным, убаюкивающим журчанием малиновки или самочинным взрывом птичьих трелей на соседнем кедре; и отчего-то кожаное сердце вдруг набухло и размякло у него в груди, и он заплакал.
Он заплакал не потому, что вспомнил дом и недолгую пору ласки и любви, за которой последовали годы одиночества и непоседливости, невзгод и жестокости, смерти. По правде говоря, в тот миг он ни о чем не вспоминал и ни о чем не думал. Его немного удивляло то, что он вообще мог плакать. Но слезы текли. Он почувствовал себя легким и счастливым; настала ночь, и он уснул, как ребенок.
Спустя три года он привел на обрыв партию поселенцев. Выстроил хижину и женился на пятнадцатилетней девушке, дочери одного из поселенцев. У них родилось трое детей, два мальчика и девочка, а когда старшему сравнялось семь, отца за семьдесят пять миль к югу от дома, где он разведывал местность, убил и оскальпировал чикасо.
Его праправнук, Болтон Лавхарт, живет сейчас на склоне Растреклятого холма в старом кирпичном доме, на полпути к площади. Все большие дома в Бардсвилле, за исключением нескольких новых, построенных в благодатные 1920-е на "Чилтонском перевале" - пятачке возле местного клуба, - находятся на Растреклятом холме. Постройка больших домов на холме началась более ста лет назад, когда самые удачливые сыновья пионеров постепенно превратились в земельных спекулянтов и табачных плантаторов, переправлявших лист вниз по реке. Первый дом выстроил в 1811 году Толливер Скаггс: подростком он пришел с партией Лавхарта, молодым парнем прославился тем, что лихо управлялся с бутылкой, конем и ножом, покуда не ударился в религию и не сделался ярым пресвитерианцем, процветающим и почти бессмертным; в старости, когда ему перевалило за девяносто, он сказал:
– Я пришел сюда рано. Я пришел одним из первых. Я снял скальп с первого индейца. Убил последнего медведя. Опустошил первую бутылку виски и сбыл первую бочку табака, и я, ей-богу, думаю, что я принес цивилизацию в округ Каррадерс.
Он говорил правду, даже насчет первого индейца, и он к тому же построил первый кирпичный дом на холме - небольшое, но прочное прямоугольное сооружение среди дубов.
Остальные дома появлялись в течение последующих сорока-пятидесяти лет, по мере того как удачливые внуки пионеров выживали своих неудачливых ровесников с хороших табачных земель либо становились банкирами и выживали с насиженных хороших земель удачливых собратьев. Но дворцов среди этих домов не было. Они представляли собой большие прочные здания с высокими потолками; в белых портиках летом нежились собаки, а на скамьях валялись седла и сапоги. В годы тридцатые-сороковые, когда социальная структура Бардсвилла стала усложняться, люди, жившие у площади, со смесью иронии и зависти прозвали холм "Аристократовым". В устах тех, кто жил не у площади, а внизу у ручья, название это сменилось на "Растикратов холм", а потом, без зависти и иронии, но с бородатой, желтозубой, кривой ухмылкой - на "Растреклятый". И "Растреклятый холм" прижился среди всех, кроме разве агентов по продаже недвижимости и дам, обитающих в этих старых кирпичных домах и по утрам провожающих мужей в конторы, банки, аптеки, страховые компании, на фабрики или склады.
Болтон Лавхарт, праправнук Лема Лавхарта, живет в доме пусть не самом лучшем, зато тоже расположенном на склоне холма. Возможно, вы даже не обратите внимания на этот дом, ничем не замечательный, если не считать заглохшего газона и отсутствующих ворот кованой железной ограды. И уж вряд ли увидите Болтона Лавхарта, высокого худощавого мужчину шестидесяти семи лет в мятом пиджаке без пуговиц, лысого, с седыми обвисшими усами над мягким ртом; неугомонные ловкие руки с длинными пальцами и тонкой кожей испещрены голубыми жилками и коричневыми пятнами. Не увидите вы его потому, что он, по всей вероятности, будет на чердаке, с цирком.
Болтон Лавхарт родился в этом доме в семье майора конфедератской армии, а к моменту рождения сына - епископального священника; мать его, разочаровавшись в брачном ложе, нашла себя в страстной привязанности к епископальной церкви, своему позднему болезненному ребенку и имени "Болтон". В действительности первые две страсти являлись продолжением третьей - ибо епископальная церковь (ее отец был приходским священником) и сын обретали святость исключительно в силу своей кровной связи с Болтоном.
Было бы неверно назвать ее чувство к своему ребенку любовью - предельно эгоистичное по сути, оно превратилось в бескорыстную и всепоглощающую страсть. Но раз уж нет иного названия и раз уж любовью именуются многие другие, столь же темные и глубокие, страсти, обозначим этим словом то, что управляло ею и управляло ее ребенком, посредством тысячи невидимых нитей контролируя малейшее движение его конечностей, губ и мысли - будто умной марионеткой с красивыми каштановыми кудрями и в бархатной куртке с кружевным воротничком.
По утрам в весенние воскресные дни соседи видели маленького мальчика, между рядами нарциссов бредущего по дубовой аллее к железным воротам, рядом с которыми находились каменная подножка для экипажей и увенчанная лошадиной головой коновязь; его сопровождали высокий, одетый в черное мужчина и худая, одетая в черное женщина с костистым лицом. Мальчик с такой придирчивой аккуратностью и трогательной немощью переставлял по мшистым кирпичам свои изящные ножки в маленьких ботиночках (черные ботиночки с красными пуговицами), будто каждый шаг заключал в себе задачу, обдуманную и решенную. Мужчина и женщина приноравливались к его шагу, и тридцать ярдов от портика до ворот казались бесконечными. Глядя на них с расстояния шестидесяти лет, мы видим их почти застывшими на месте, как на фотографии в альбоме, - милое и непреложное свидетельство былого. Наконец они добираются до ворот со скрипучими петлями и с той же скоростью движутся по кирпичному тротуару к церкви Святого Луки.
Мужчина, Саймон Лавхарт, идет не поднимая глаз, словно не замечает ни своих спутников, ни улицы. Иногда он их все же замечает - посреди ночи или весенней улицы, видит плотную, вибрирующую гигантскую паутину жизни, связывающую друг с другом женщину и ребенка, жреца и жертву (но кто из них кто? спрашивает он себя: разве настоящее не есть жертва прошлого, а прошлое настоящего?), и когда он видит эту паутину, эти бесчисленные темные, пульсирующие щупальца - ему кажется, что он одиноко стоит у самого края, на уступе, и где-то за спиной далеко в ночи неистовствует ветер. Там он ни о чем не жалеет. Он выше сожалений. Ветер накинется на него - он только плотнее запахнет пальто и застегнется на все пуговицы. Случись ему у себя дома задеть хотя бы одну, тончайшую, нить паутины - и он замирает на месте, трепеща каждой клеточкой.