Дальние родственники
Шрифт:
Понял он это со смирением. Что делать, на то и рекорды, чтобы посредственность знала свою меру.
А последнюю вещь написал он девять лет назад, и поставили ее всего в одном театре, и играли недолго, хотя рецензии были благостные. Он вдруг почувствовал, что отстал, что пишет так же, как раньше, может, даже лучше, а театральный поезд ушел.
Он так и сказал себе твердо: да, театральный поезд ушел. Можно, конечно, постоять со своим товаром на станции, авось кто-нибудь выскочит из режиссеров на короткой остановочке, купит пьеску в спешке, так и то потом начнет нос кривить. А тут еще и страшный нокдаун — гибель Валентины…
Из памяти Владимира
Как-то, когда уже была она тяжко больна, встретила она его смехом, прямо заливалась.
«Володя, — говорит, — сегодня была. Ольга. Представляешь, ее мать умерла».
На мгновенье все оборвалось в нем, господи, что это она, неужели… Она, наверное, прочла все в его глазах, потому что нетерпеливо фыркнула:
«Ты забыл, что ли… Я ж тебе рассказывала. Одна маман всю жизнь потратила на охоту за богатым мужем. Первый, Олин отец, умер в казенном доме еще до войны, второй — тоже, после какой-то растраты. И встретила она наконец старенького одного академика (она в издательстве каком-то научном работала). Академик был холостяком с таким огромным еще дореволюционным стажем, что никто уже давно и не пытался женить его. К тому же был он семидесяти двух лет от роду и скуп до крайности. Но Вера Гавриловна, это Олина мама, ударила упрямо копытом, раздула ноздри и сказала: не родился еще мужик, которого нельзя было бы взять голыми руками. Надо просто уметь вести осаду.
И повела она осаду по всем правилам полководческого искусства. Умела покойница, ничего не скажешь. До того доосаждала академика, что раз звонят им в дверь, и двое посыльных втаскивают огромную коробищу — телевизор «Ленинград», были когда-то такие. Экранчик с почтовую открытку, а казались чудом техники, верхом роскоши.
«Что такое?» — строго спрашивает Вера Гавриловна, которая сразу все прекрасно поняла.
«Это вам от Ивана Ивановича…»
«Отвезите, пожалуйста, обратно, голубчики, и скажите Иван Ивановичу, что я такие ценные подарки принять от него не могу. Вот вам десять рублей, голубчики».
Голубчикам что, взяли деньги, взяли «Ленинград» и ушли, а Ольга говорит матери:
«Ты что, в своем уме, матушка? От такой неслыханной роскоши отказаться?» А Вера Гавриловна только повела плечиком:
«Учись, дочка. «Ленинград» так или иначе никуда не денется, а дедушка-то подумает: экая она, однако, бессребреница, редкий человек… Она не только не мотовка, она еще поможет приумножить нажитое.
И захочется дедушке сберкнижки в четыре руки пересчитывать, ты уж мне поверь».
Так оно и вышло. И так уверился академик в бессребрености и редкостном характере Веры Гавриловны, что сделал ей предложение. Поженились они, и забил сразу мощный денежный фонтан из глубоких пластов холостяцкой скупости. Дачу купили роскошную, вдова маршальская продала, машину, шофера наняли, садовника. Ольгу все поздравляют: наследница, мол. У ученого старца никого из своей родни, никогошеньки.
И два дня тому назад финал: Вера Гавриловна благополучно умирает от инфаркта, а Иван Иванычу, которому стукнуло, между прочим, восемьдесят пять, хоть бы хны. А Ольгу он на дух не переносит».
А потом вдруг посерьезнела Наденька, посмотрела на мужа, усмехнулась печально:
«Я к чему? Боюсь, что плохо рассчитала. Хоть ты, старчик, и на двенадцать лет старше, а быть тебе моим вдовцом».
Так у него сжалось сердце, точно колючей проволокой его опутали.
Да-а… Словно зуб она на него имела. Причем близких косила, а не его. Мол, смотри. Подстерегла в семьдесят седьмом дочь Валентину. На верхушке холмика на Варшавском шоссе. Пошла на обгон на подъеме, а там КрАЗ. Не захотел даже забирать искореженные, смятые «Жигули». Милицейский капитан сказал:
«Это вы напрасно. Машина застрахована?» «Не знаю».
«Все равно, если даже и не застрахована, продать вам ее будет нетрудно. Вы даже не представляете, сколько вам дадут. Даже когда остается один техпаспорт, и тот можно продать».
Он покачал головой. Не хотел он продавать это скомканное железо, не нужны ему были эти печальные рубли…
Врач «Скорой помощи», которого он разыскал, сказал ему:
«Смерть была мгновенной. Ваша дочь даже не успела, наверное, сообразить, что происходит».
Что ж, тоже утешение. Раз не успела сообразить, значит, и не знает, что умерла… Вот и остался один на белом свете отставной драматург семидесяти восьми лет Владимир Григорьевич Харин. Один лишь внук бороздит, выражаясь газетным языком, далекие моря и океаны.
Появилась Анечка. Она держала в руке пакет. С апельсинами, догадался Владимир Григорьевич. Однако странно было, что в комнате темно, а он ее отлично видит: подведенные глазки, которые она таинственно округляет, когда рассказывает что-нибудь интересное, оранжевые волосики. Анечка разжала руки, и пакет поплыл по комнате, долетел до стены, и на стене осталась отметка: 7 футов. Это уже было вовсе несерьезно, и Владимир Григорьевич понял, что спит.
Юрий Анатольевич шел по коридору по направлению к Лениной комнате и думал о том, что сентиментальным быть плохо. Сентиментальным никогда не подойти к «Жигулям», не открыть хозяйским жестом дверцу и не опуститься в кресло. Сентиментальным нужно вкалывать, хлюпая при этом носом от умиления. Сентиментальному нужно идти проведать старика Харина, чтобы посмотреть, как поживает его лучший пациент. Еще бы несколько человек с таким драматическим улучшением, и можно было бы подумать о диссертации. Что-нибудь вроде «Новые методы реабилитации после инсультов». А что…
Не то из стены, не то из-под пола появился Ефим Львович и сказал:
— Здравствуйте, доктор. А Владимир Григорьевич исчез.
Не вовремя появился вездесущий старый театральный художник, не вовремя, потому что прервал триумфальную защиту диссертации. В тот самый момент прервал, когда седенький профессор, мировая величина, говорил:
«Мне кажется, коллеги, что результаты, полученные диссертантом, столь значительны, что работа скорее носит характер докторской…» — Как исчез? — вздохнул Юрий Анатольевич. Жалко было такой удачной защиты, иди, защищайся потом еще раз…
— Как исчезают? — пожал плечами художник и обиженно выпятил сизую нижнюю губу. — Так и исчезают.
— То есть? Ничего не понимаю.
Ефим Львович объяснил терпеливо, как растолковывают простые вещи несмышленому ребятенку:
— Утром у него были посетители, приятели внука, а потом его никто больше не видел.
— Что за вздор! — рассердился доктор. — Как это не видел?
Ефим Львович вздохнул и покачал головой, как бы желая сказать: боже, такой непонятливый — и врач. И такой должен лечить людей. Что ж удивительного, что люди болеют и умирают, с таким и не то может случиться.