Дань саламандре
Шрифт:
Сидим, молчим.
Я (разумеется, про себя) почему-то вспоминаю, как приносила одной заморской знакомой (профессорше) в ее гостиницу букеты цветов – таких дорогих развратных грузинских роз – гаремных и бордельных одновременно, а потом случайно (точней, закономерно) увидела все эти букеты у нее в WC: обернутые в изжеванный целлофан, пребывая на разных стадиях трупного разложения, они так и полулежали – ненужные ей – в одном из двух белоснежно-фаянсовых биде.
И еще я вспомнила не к месту (точнее, к месту), как, до вторжения в мою жизнь этой девчонки, что выпускает сейчас пижонистые колечки, я каждый вечер включала телевизор – но не для того чтобы, оборони бог, его смотреть, а просто (найдя
Слышь, а как вот ты, например, узнала, откуда дети берутся? (Снова девочка.) Ты чего? (Я.) Нет, правда: как? (Она.) Ну, я спросила училку зоологии. В седьмом классе. Она и ответила: из тех ворот, откуда весь народ. (Я.) Ну врешь ведь, врешь!.. – хохочет она. Ты ведь говорила, что в седьмом классе уже носила бюстгальтер. Третий номер. – Не вижу противоречия. – Нет, ну расскажи! – Да отстань.
Некоторое время молчим, курим. Наконец я не выдерживаю: ты и вправду хочешь знать? – Ну я же тебе сказала! – Ладно. Только это длинная история. Слушай...
У меня была подружка, на десять лет меня старше. Ну откуда у пятилетнего человека может взяться такая подружка? А просто мои дед и бабушка сдавали комнату одной семье, которая строила себе дом. Дочка этих скучных, словно бы пыльных дяди и тети (конторского бухгалтера и школьного завуча) и явилась моей подружкой, притом закадычной.
Про строительство их отдельного дома я тогда ничего не понимала. Мне думалось, мы так и будем всегда жить все вместе.
Ее звали Аля.
Собственно говоря, моя жизнь ежедневно начиналась с ее прихода. Она возвращалась с уроков. До этого я пребывала словно в анабиозе: почти все силы мои уходили на то, чтобы заставлять себя не смотреть на часы. Иногда я что-нибудь изобретала (рисунок, пластилиновую фигурку), чтобы ее удивить, порадовать. (Отдаю должное ее великодушию: она всегда удивлялась, радовалась... Закавычивать ли эти слова? А может, и впрямь радовалась?)
У них в комнате всегда пахло особенно, по-своему, эти запахи не были запахами нашего Дома, они были в наш Дом словно бы «вставлены», оставаясь нерастворенными. То есть запахи в комнате наших квартирантов, в самой сердцевине нашего Дома, были суверенными: они не смешивались с привычными, родовыми запахами Дома и никак не влияли на них. Эти запахи являли собой словно бы отдельность их семьи – от нашей. (Сейчас я бы сказала, что это был запах-анклав.)
Аля тоже пахла особенно. Может быть, больше всего я ждала возвращения из школы именно этого ее особого запаха. Она, пятнадцатилетняя девочка, – непонятная, как русалка, и такая же прекрасная, – вместе со мной рисовала, читала; она выслушивала всякие мои глупости... Словно предвидя, а может быть, подспудно запланировав, что, в свое время (и очень скоро), глупости придется выслушать от нее мне.
Оглядываясь назад, я нахожу три объяснения тому, почему она отвечала мне дружбой.
Когда мой рассудок освещала и одновременно помрачала эта самая дружба, об ее причинах я, конечно, не задумывалась. Люблю я – любят меня – что может быть естественней? Конечно, я не задумывалась о том, что отношения, по природе своей, не обязательно обоюдны, не так уж всенепременно «симметричны»; две ноты вовсе не обязательно задуманы в едином аккорде, а если задуманы, то не гарантирована его, такого аккорда, мелодичность.
Итак, объяснения.
Возможно, она была довольно инфантильна и потому воспринимала меня почти как равную – особенно после квантовых ужасов физики, взрывоопасных казусов химии и еле-еле вымоленных троек по алгебре.
Или наоборот: она была перезрелой, и в ней уже вовсю булькал и клокотал так называемый материнский инстинкт.
Третье объяснение зловеще. Собственно, я уже проговорилась: она бессознательно зарезервировала для себя идеального слушателя отчетов о составе ее косматых, сладостных, малопонятных ей самой преступлений.
Это случилось скоро.
Они переехали.
Перемена меня не сразила, а лишь опечалила: я была к ней подготовлена.
Готовила меня к ней Аля, добрая душа, беря с собой на купленный ими участок – беря еще в ту пору, когда редкий, словно прозрачный, каркас их дома лишь начинал проступать над фундаментом.
Это случалось, когда мне исполнилось шесть, а ей шестнадцать. Их участок, минутах в тридцати ходьбы от нашего, только-только отделенный свежим забором от прибрежного луга, зеленел, желтел, розовел луговыми цветами, верещал птицами. Я понимала, что меня туда (целых полчаса ходу!) одну отпускать не будут, но помнила также и то, что в конце этого лета тоже перееду – в большой город. Я, с родителями, перееду в Питер, пойду в школу... И страшное возбуждение в предчувствии головокружительной новизны стремительно возрастало от резких, таинственных запахов.
Будоражащими запахами обладало в том дворе всё: свежие сосновые доски, их жесткие стружки, особенно ярко желтевшие кудряшками на темной земле, а еще – розовые, как младенчики на помывке, березовые кругляши, схваченные нарядными черно-белыми манжетами, а еще – еловые опилки, пряные и нежные, как мамина пудра, – и, конечно, сверкавшая карамельными сосульками, медовая, янтарная, золотая смола.
И вот, после того как они переехали (а меня перевезли в город даже раньше того), встретилась я с Алей только следующим летом.
Она уже год жила в своем новом, словно янтарном, доме – и внутри этого новехонького дома почти вся утварь была тоже новой. Всё мне там было в диковинку: я никогда не посещала новых жилищ, а до школы и вообще росла со стариками. Здесь же, в Алином новом доме, даже пестрые (плотно связанные крючком из рваных капроновых чулок), длинные, очень чистые половички сияли кокетливой новизной. Кроме того, у Али во владении оказалась собственная комната! И все предметы в ней – старые и новые, независимо от возраста, – выглядели молодыми. Кое-что из мебели – например, стол для уроков и два стула – были прежним. Эх, сколько же мы просидели-процарствовали – на этих вот стульях, за этим столом – вечерами, вместе, в нашем прежнем Доме, под уютным светом лампы!.. А сейчас сверкало утро. На имя «Аля» она уже не откликалась, родители кричали откуда-то с огорода: «Алевтина!»
Всё было иначе, абсолютно всё.
Я села, прижавшись спиной к спинке прежнего стула – она, спинка, оставалась более-менее мне понятной. Но этот стол и эти стулья были Але уже не нужны. Она окончила школу, но учиться дальше не собиралась. А что же ты собираешься делать? Ну... не знаю. Работать? Тоже нет. Так что же? А я рожать буду, я беременна, сказала Аля.
Душераздирающие слова.
Я их слышала, конечно, и раньше. Они произносились всегда с объяснением: зернышко у взрослой тёти в животике – растет-растет, растет-растет, а потом врачи разрезают ей животик («А ей разве не больно?!!» – «Нет») – и достают ребеночка. (Вот тебе и весь курс гистологии с эмбриологией. Хотя, с другой стороны, неопровержимость кесарева сечения несколько смягчает ответственность взрослых за дачу ими заведомо ложных показаний.)