Дань саламандре
Шрифт:
Объяснения были не очень убедительны: они имели ускользающую от моего понимания, но, несомненно, зловещую подоплеку, но всё же более-менее нейтрализовывали тревожную ситуацию тем, что имели отношение к «тётям» – то есть или к отвлеченным мамам, или к мамам совсем далеким, что, по сути, одно и то же.
А сейчас слова «я беременна» имели отношение непосредственно к Але.
К моей Але.
И еще я поняла: мне не убежать. Сейчас что-то кончится. На-всег-да! И что-то начнется. Тоже навсегда. До самой смерти.
Мне сейчас скажут: ты что, не знала? – мы же все тут – и ты, ты тоже – мы живем в кишках кита, крысы, червя, паука. (Ох, какая тут вонь!..)
И
Не сможешь верить вранью про какое-то иное, «более чистое», происхождение этой вони.
Ахтунг! Тебя сейчас взашей выпрут из рая. Отнимут у папы, у мамы, у бабушки, у книжек с картинками, у мягких игрушек. Навсегда уничтожат радость.
...Ах, еще раньше, раньше, все вокруг говорило об этом, страшном. Особенно по весне. Разномастные коты дико и затейливо выли, а кошка, в самой сердцевине их круга, словно под запредельным электрическим напряжением, сидела невозмутимо, как сфинкс. В сравнении с лживым ее поведением повседневное лицемерие взрослых казалось совсем невинным. Мальчишки делали пальцами какие-то глупости (в колечко-дырочку – тырк-тырк-тырк! – палочку-долбилочку) и мерзко кривлялись. На мой трусливый и провокационный вопрос о том, можно ли родить ребеночка, не выходя замуж, мама не сразу нашлась что сказать. (Затем она, как водится, свела биологический вопрос к социальному: а кто ребеночку на еду, на игрушки зарабатывать будет?) Тайно найденная мной страница Медицинской энциклопедии жутко мохнатилась каким-то плодным яйцом. Заглядывая туда по нескольку раз на дню, я старалась не зачитать эту страницу до заметных различий с прочими. Атеистка поневоле, я понимала, что единственно правильный ответ мне даст, конечно, наука, то есть именно вот этот тяжеленный, холодный, темно-фиолетовый фолиант. Но она, истина, была словно зашифрована, и, кроме того, в объяснениях по этому вопросу, на которые претендовал фолиант, отсутствовали, как я чувствовала, какие-то очень важные звенья.
Однако объяснение было получено мной принципиально иным путем.
Однажды беззвучный голос внутри моего мозга, внезапно, без всякой связи с происходившим (я лепила песочные куличики), спросил меня: как бы ты хотела – самым жестоким и унизительным образом – наказать своих врагов? Я, так же, без звука, ответила: у меня нет врагов. Есть, произнес голос, ты просто не знаешь. А будет еще больше. Ну, например? – беззвучно спросила я. Ну, например, злодеи из сказок – они ведь твои враги тоже – и уже сейчас.
На этот вопрос я даже не стала отвечать, так как перед моим мысленным взором сама собой возникла картинка: я заставляю книжных злодеев, тётьку и дядьку, делать то, что показывают на пальцах мальчишки: в колечко-дырочку заставляю их – тырк-тырк-тырк! – палочку-долбилочку. Только не на пальцах, а... а на самом деле. Оххх!!!! – я даже задохнулась от собственной низости. От гнусности помыслов – и того изощренного издевательства над человеком, которое в голову никому на Земле не пришло, кроме меня.
Что же я за исчадие ада?!
Возвратимся в девичью горницу новехонького терема-теремка, где беременная Алевтина собралась раскрыть мне состав своего страшного преступления. Моя растерянность, вплоть до онемения, происходила еще оттого, что я, в свою очередь, сама собиралась сразить ее страшным рассказом. Этот рассказ основывался на полученном мной пару дней назад небывалом опыте, содержание которого и вспоминать-то было жутко. Я специально приберегла этот рассказ для Али, чтобы она мне разъяснила суть дела, да и в любом случае некому мне было рассказать про такое. Какое – такое?
А вот какое. Городской детский лагерь, в который я отходила пару дней в начале июня, располагался в Юсуповском саду. В один из дней родители привели меня к его воротам раньше обычного – им надо было пораньше на работу.
Я вошла в ворота сада. Он был безлюден, прекрасен и свеж. Я горделиво решила, что пришла первой из всех наших ребят, и это была правда; я решила самонадеянно, что пребываю здесь, в целом саду, единственной, – а вот это было ошибкой.
На скамейке, голубевшей в жиденькой тени клена, я увидела дяденьку. Он принадлежал к той породе дяденек, про которых многие взрослые говорили «в очках, с портфелем и в шляпе». Этот же был, кроме того, «в костюме», несмотря на явное устремление дня распогодиться к обморочной жаре.
Ковыряя землю неподалеку, я заметила у него в руках толстую, розово-буроватую сардельку. Мне даже показалось, что у него там разложен небольшой сверток – с сарделькой и помидорами. Наверное, сейчас достанет хлеб, соль – и примется завтракать. А когда же завтрак у нас? Я сглотнула слюну... Ох! Еще нескоро!
Вдруг я услышала, что он зовёт меня, дополняя просьбу властным и ласковым жестом: подойди, девочка, подойди-ка! Я прилежно направилась к нему, потому что девочки (как, впрочем, и мальчики) должны слушаться взрослых.
Когда между мной и ним оставалось еще шагов семь (моих семь шагов), он спросил что-то еще, чего я не расслышала, но почему-то испугалась. И вот, испугавшись, отчего-то не бросилась прочь, но вежливо переспросила: что-что? И он, странным тенорком, как-то бархатисто-гнусаво, с интонацией, которой я никогда до этого не слыхала, задыхаясь, прохрипел: девочка, посмотри: он большой? красненький?.. большой? красненький?.. большой? красненький?..
Я, краем глаз, наткнулась на то самое. На самое что ни на есть то самое – то, что минуту назад приняла, в волосатом его кулаке, за колбасно-сосисочное изделие. (Моя ремарка из настоящего: вот она, фрейдистская подоплека и юнговская начинка хот-дога!..) Это был резкий, очень глубокий ожог – глаз, мозга, сердца; мгновенное отравление кровотока.
Меня тут же вывернуло наизнанку. Я была голодна. Поэтому меня жестоко рвало чем-то вчерашним. Потом только желчью. Всё плыло у меня перед глазами, как в испорченном телике. Ноги мои сами собой подломились, я плюхнулась на асфальт.
Но там, на скамейке, на самой периферии моего зрения, что-то мелькало, мелькало, мелькало – мелькало вверх-вниз: что-то продолжало производить мелкие, по-крысиному быстрые, страшные, как пытка, поступательные движения. Движения эти были безжалостными, они шли под аккомпанемент (вой) моих рвотных позывов; в мой мозг бился-колотился страшный, грубый на выдохах, ритмический причет: боль-шой-крас-нень-кий... боль-шой... крас-нень-кий... боль-шой, крас-нень-кий, боль-шой, крас-нень-кий, большшшой!! большшшой!! большшшшшшой!!
И затем – рычание. Наверное, дяденьку тоже вырвало?
Очнувшись, слышу конец фразы, громко выкрикнутой словно бы знакомым тенорком: «...и неудивительно!! У нас за-шка-ли-ва-ющий процент гельминтозов по Октябрьскому району!..»
Обнаруживаю себя лежащей на кожаном диване в кабинете лагерной директрисы. Мучительно душно. Рядом сидит толстая тетка, разящая потными подмышками и нашатырем. Сквозь раскрытую дверь кабинета мне видно, что возле двери с надписью «Пищеблок» стоит сама директриса, окруженная несколькими дядечками, каждый из которых, так или иначе, относится к категории «в очках, с портфелем и в шляпе» (хотя не имеет ни того, ни другого, ни третьего). Это какая-то комиссия. Единственным ее членом, кто имеет все эти три компонента, плюс темно-синий костюм, является оратор: начальник-дядечка со страшной сарделькой и помидорами, которые он при мне пытался задушить в кулаке.