Даниэль Друскат
Шрифт:
«Твое здоровье, лапочка!» — Но движения у него были слишком размашисты, как у всякого пьяного, и шнапс выплеснулся Хильде на платье. Она откинула голову, поворот на каблуке — и ушла, забрав с собой детей.
Макс раскатисто захохотал, чуть не захлебнулся от смеха, пришлось похлопать его по спине. Выйдя на улицу, Хильда еще долго слышала его смех.
«Идем, Аня, переночуешь сегодня у нас».
Господи, и потом, дома, этот кошмарный скандал.
7. А нынче утром Аня стояла с Юргеном
«У нее отца забрали. Она думает, вы к этому причастны».
Потом Макс ее выпроводил. Такая у него манера.
Что же он говорит девочке, что он может знать, ведь ничего не знает или все-таки?.. Отомстил за унижение?
Тогда у Прайбиш он сказал:
«Потом нужно торжественно дать зарок: в случае чего, если одному из нас действительно понадобится помощь, другой его выручит!»
Но это он говорил, когда вечер еще не кончился — ничего еще не произошло.
Клянутся в дружбе, твердят о помощи, целуются и пьют шнапс при всем честном народе — и несколько часов спустя бросаются друг на друга как звери.
Уверяют, что любят друг друга, держатся заодно — и вдруг превращаются в соперников и могут так люто один другого ненавидеть.
Макс, конечно, виноват Макс. Ни в чем не знает меры — ни в работе, ни в наслаждении, ни в любви, ни в ненависти.
Боже мой, та ночь...
Когда они наконец ушли — другие, непрошеные гости, — Макс и Хильда остались одни среди разгрома, боже, что творилось в комнате: ковер замызган, битая посуда, разломанные стулья. Когда она распахнула окна после той ночи, Макс со стоном поднялся с пола, и Хильде показалось, будто он внезапно отрезвел. Но от него так и несло сивухой, и ее охватило омерзение.
Он прислонился к стене, отер кровь с распухшего лица:
«Прости».
Она смотрела в окно и молчала.
«Пожалуйста, прости».
«Не могу».
«Разве ты не понимаешь, чего мне это стоит, Хильда? Я не часто так говорил, а может, и вообще не говорил тебе никогда: пожалуйста, прости».
Она повернулась и посмотрела на него долгим взглядом и словно с удивлением. Но удивило ее не то, что он молил о прощении, просто она вдруг впервые поймала себя на мысли: до чего же он уродлив — жирный, почти совершенно лысый, лицо красными пятнами, распухшее, толстый нос, тяжелый подбородок, глаза воспаленные, слишком маленькие, коварные — и это ее муж.
Не говоря ни слова, она прошла мимо него на кухню, принесла ведро и веник и начала заметать черепки.
Сидя на корточках, она возилась на полу, как вдруг Макс оттолкнулся от стены и направился к ней, медленно, тяжело, словно подошвы свинцом налиты. Она глядела на него снизу вверх, холодно, бесстрастно, презрительно: нет, этого он не сделает. Но он неуклюже опустился рядом на колени и тоже стал собирать осколки. Она сказала:
«Ты должен был знать — не пару чашек разбиваешь, а нечто большее».
«Почему ты не хочешь меня простить?»
«Ни один человек никогда не оскорблял
«Но Даниэль...»
«Ты оскорбил меня. Встань, ты мне мешаешь».
Он послушно поднялся, рухнул на стул:
«Я тебе мешаю».
«Я хочу уехать отсюда».
«К Даниэлю?»
«Может, ему я была бы нужнее. Тебе я с поразительной регулярностью нужна в постели, три раза в неделю, если не помешает какое-нибудь собрание. Нужна, чтобы дом был в полном порядке, а еще зачем? Разве тебя когда-нибудь интересовало, что нужно мне самой?»
«К Даниэлю собираешься?»
«Насколько я тебя знаю, сейчас скажешь: я его укокошу».
Она встала, высыпала черепки в ведро, мучительно наслаждаясь противным дребезжанием. Ей захотелось причинить Максу боль, и она сказала:
«Ты мне противен».
После этих ее слов произошло такое, от чего она совершенно растерялась. Она много чего от него видала, бывало, и унижал ее в своей чудовищной самоуверенности и оскорблял. И то верно: никогда ему не удавалось превозмочь себя, ни разу у него язык не повернулся сказать, как сегодня: «Прости».
Но как же ей защититься, как отстоять себя?
Словами его не осилишь, вот она и молчала целыми днями, зная, что это его задевало, ведь он был разговорчив до болтливости. Проку, правда, было мало. Вновь и вновь дурацкой выходкой, шуткой, смешной проделкой, притворным раскаянием, разыгранным перед нею, ему удавалось заставить ее рассмеяться, и в конце концов она, качая головой, говорила: «На тебя невозможно долго сердиться».
Когда же ему это не удавалось, он заболевал, жаловался то на одно, то на другое и, совсем изнемогая, со стоном укладывался в постель — сколько раз она давала себя провести, сколько раз его состояние казалось ей до того плачевным, что в порыве сострадания она в конце концов принималась за ним ухаживать: «Ну что с тобой на сей раз приключилось?»
Тогда он благодарно брал ее руки, целовал их, прижимал к сердцу: «Мне тебя не хватает, лапочка!»
Вот такими-то шуточками он снова и снова примирял ее с собой.
Но в то утро, когда она думала, что вовек не сможет его простить, когда стояла посреди разгромленной комнаты, на том самом месте, где он оскорбил ее, как никогда в жизни, ее потрясло, что этот медвежьей силы человек заплакал. Он повалился грудью на стол, среди бутылок, рюмок и чашек, зарылся лицом в рукав и безудержно, по-детски плакал.
Она ни разу не видела его плачущим.
Что происходило в душе этого человека, ее мужа? Хильда знала его двадцать пять лет, но решила, что больше не знает, потому что в этот час он стал ей мерзок и смотреть на него было невыносимо.
Она твердила себе, что презирает его, и все же ее почему-то тянуло к мужу. Может, ее тронула его беспомощность — прежде-то она ни разу не видела его таким. Хильда боролась с собой, но в конце концов молча погладила его по голове.
Он обхватил ее руками, уткнулся лицом в колени, бормоча: