Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
(Именно это стихотворение Хармс читал на последнем вечере обэриутов на Мытне – студентам [248] .)
А с середины 1930-х годов граница между “детским” и “взрослым” Хармсом снова станет зыбкой и временами почти условной. Но за эти годы многое изменится и в творчестве писателя, и в его жизни.
Стихотворение Даниила Хармса “Миллион”. Первая страница автографа, 1930 г.
Даниил Хармс, 1930-е.
248
См.
Иллюстрации В. Татлина к отдельному изданию книги Д. Хармса “Во-первых и во-вторых” (М.; Л., 1930):
Глава пятая
Даниил во рву львином
Никогда Хармс не писал так много, как в 1929–1931 годах. Написанное в это время занимает почти двести страниц в собрании сочинений писателя. Зато весь 1932 год оказался почти бесплодным. Правда, отчасти по объективным причинам.
Именно на рубеже двадцатых – тридцатых годов поэтический мир Хармса стал приобретать внутреннюю законченность. В этом мире были свои полюса. С одной стороны – озорные и лаконичные вещи с четкой структурой и внутренней игрой, перекликающиеся с лучшими хармсовскими “детскими” стихами того времени.
Все все все деревья пиф все все все каменья паф вся вся вся природа пуф. Все все все девицы пиф все все все мужчины паф вся вся вся женитьба пуф. Все все все славяне пиф все все все евреи паф вся вся вся Россия пуф.Это – некий внутренний жест, после которого невозможна высокая модернистская поэзия, во всяком случае, в тех формах, в которых застал ее Хармс в юности. Какие могут еще быть блоковские “дымки севера”, мандельштамовские “ягнята и волы”, пастернаковские “сиреневые ветви”, если вся природа пуф? Какая возможна любовная лирика, если все девицы пиф, а все мужчины паф? О России – и говорить нечего…
Приведенное стихотворение написано в 1929 году. Стихи не столь радикальные, но сходные по типу рождались и годом-двумя позже.
Фадеев, Калдеев и Пепермалдеев однажды гуляли в дремучем лесу. Фадеев в цилиндре, Калдеев в перчатках, а Пепермалдеев с ключом на носу. Над ними по воздуху сокол катался в скрипучей тележке с высокой дугой. Фадеев смеялся, Калдеев чесался, а Пепермалдеев лягался ногой. Но вдруг неожиданно воздух надулся и вылетел в небо горяч и горюч. Фадеев подпрыгнул, Калдеев согнулся, а Пепермалдеев схватился за ключ…Эти три клоуна-клона живут в мире необъяснимых и непредсказуемых вещей, “фарлушек”. Стихи несостоявшегося киноведа Хармса напоминают порою странный гибрид немецкого экспрессионистского фильма с американской немой комедией: Чаплин или Бастер Китон, оказавшиеся в декорациях “Кабинета Доктора Калигари”.
Забавно,
Именно таков второй полюс поэзии Хармса той поры – стихи-медитации, погружающие читателя в мир почти неопределимых, скорее интуитивно, а не логически связанных между собой абстракций (в такого рода лирике отразились, несомненно, философские беседы, которые велись в домах Липавского и Друскина):
Это есть Это.
То есть То.
Это не то.
Это не есть не это.
Остальное либо это либо не это
<…>
Это ушло в то, а то ушло в это. Мы говорим Бог дунул.
Это ушло в это, а то ушло в то и нам неоткуда выйти и некуда прийти…
Иногда медитации переходят в заклинания, наполняются страстью, отчаянием, и одновременно в них появляется заумь, как в одном из самых загадочных произведений того времени – “Вечерняя песнь именем моим существующей”:
Дочь дочери дочерей дочери Пе
дото яблоко тобой откусив тю
соблазняя Адама горы дото тобою любимая дочь дочерей Пе
мать мира и мир и дитя мира су
открой духа зерна глаз
открой берегов не обернутися головой тю
открой лиственнице со престолов упадших тень
открой Ангелами поющих птиц…
В сущности, это обращение к женственному началу, которое одновременно “мать мира” и “дитя мира”, не так уж сильно отличается от мистических экстазов Блока и Владимира Соловьева, обращенных к Вечной Женственности. Но, сохраняя тайное родство с ними, Хармс отвергал их язык. О главном и таинственном можно было говорить лишь языком молитв первобытного человека, вдохновенного дикаря. Хармс мог бы подписаться под сказанными как раз в эти дни (1931) [249] словами Мандельштама: “Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее”. Но для Хармса и Мандельштам был отвергнутым “вчерашним днем”, а для Мандельштама Хармса вообще не существовало, потому что их “сегодняшний день” не совпадал (так часто бывает у современников), а о своем общем (в памяти и крови культуры) будущем они не знали.
249
Из письма О.Э. Мандельштама к отцу, Э.В. Мандельштаму. Цит по: Мандельштам О. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1997. Т. 4. С. 141.
Автограф стихотворения Д. Хармса “Блоха болот…”, 1929–1933 гг.
Вот пример того, как строился в это время поэтический язык Хармса и откуда порою брались его элементы. В стихотворении Хармса “Ку Шу Тарфик Ананан” поминается “Ламмед-Вов”. Ламед-вовники в хасидских преданиях – скрытые праведники, на которых держится мир, числом 36 в каждом поколении (это число изображается двумя буквами еврейского алфавита – ламед (у Хармса ламмед) и вав (в ашкеназийском произношении вов). Откуда Хармс знал это слово, неизвестно (А.А. Кобринский считает, что источником могли быть сказки рабби Нахмана, чье имя упоминается в дневнике Хармса в 1926 году [250] . Эти сказки, сложенные на идише, начиная с 1904 года переводил на немецкий язык М. Бубер. Неизвестно, однако, читал ли их Хармс или просто слышал чей-то о них отзыв). Разумеется, велик соблазн истолковать этот образ рационально, связать его с миросозерцанием и поэтикой Хармса – тем более что идея тайной, не проявляющейся в заметных для окружающих формах святости не так уж чужда ему. Но контекст, в который помещено это выражение, не слишком соответствует его смыслу:
250
Кобринский А.А. О Хармсе и не только. СПб., 2007. С. 263–290.