Даниил Хармс
Шрифт:
После вынесения постановления Хармс должен был ожидать этапа в концлагерь, однако этого не случилось. В течение двух месяцев шла борьба за смягчение его участи, которую, безусловно, вел прежде всего его отец, имевший в глазах властей определенные заслуги как бывший борец с царизмом, политкаторжанин. Сразу после ареста сына он отправился в Москву к знаменитому шлиссельбуржцу Морозову, состоявшему в свое время, как и сам Иван Павлович, в «Народной воле». Морозов был видным членом «Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев». 16 марта Иван Павлович написал письмо с просьбой о помощи сыну В. П. Гартману — представителю бывшего «Политического Красного Креста в Ленинграде».
Как видно из цитированной пометы на обороте постановления Коллегии ОГПУ относительно Хармса, борьба эта увенчалась успехом: через два месяца решение было пересмотрено, а заключение в концлагере для него было заменено высылкой. Через три недели после этого Хармс вышел из тюрьмы — ему предстояло готовиться к отъезду из Ленинграда. В общей сложности он провел
Дату освобождения Хармса мы знаем точно благодаря его отметке в записной книжке: «18 июня 1932 года в Субботу — Свободен» — и на отдельном листочке: «Награда 18 июня, Суббота, 1932 года». Ясно, что под «наградой» он подразумевал долгожданную свободу. Судя по всему, последняя запись была сделана 19 июня, так как именно этой датой отец Хармса Иван Павлович Ювачев пометил свою подпись под ней: «Владыка Вседержителю, Боже отец и Господи милости… связуяй в немощи и отпущаяй в силе» [11] .
11
Сажин В.А. Введенский и Д. Хармс в их переписке // Библиограф. Париж, 2004. Вып. 18. С. 55.
Под наградой Хармс, конечно, понимал освобождение из ДПЗ. На самом деле, «награда» эта была весьма реальной. В разных статьях давно уже принято цитировать знаменитые ахматовские слова о том, что времена тогда были «сравнительно вегетарианские». А между тем 13 февраля 1930 года, то есть еще двумя годами ранее, в Москве был приговорен и через три дня расстрелян лефовец Владимир Силлов, расправой с которым был потрясен хорошо знавший его Пастернак. «Из лефовских людей в их современном облике, — писал Пастернак впоследствии, — это был единственный честный, живой, укоряюще-благородный пример той нравственной новизны, за которой я никогда не гнался по ее полной недостижимости и чуждости моему складу, но воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь леф служил ценой попрания где совести, где — дара. Был только один человек, на мгновенья придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В. С‹иллов›» [12] . Силлову инкриминировалась та же контрреволюционная пропаганда, что и Хармсу, к ней было только прибавлено обвинение в шпионаже. В принципе, ничто не мешало ленинградским труженикам ОГПУ пойти по пути московских коллег. Да и пятилетний срок в концлагере, полученный Туфановым, не выглядел легкой прогулкой. Так что Хармсу и его отцу было за что благодарить судьбу.
12
Пастернак Б. Л.Письмо к Н. К. Чуковскому // Пастернак Б. Л.Полное собрание сочинений. Т. 8. М., 2005. С. 411.
Друг Хармса художник Всеволод Петров вспоминал, что Даниил потом рассказывал ему, как пришел домой после освобождения и «всё не мог войти в дверь: от волнения почему-то натыкался на угол — „на верею“, как он говорил, и попадал мимо двери». Этот сюжет потом был использован в незаконченном рассказе «Случай с моей женой», написанном ориентировочно в 1935–1936 годах и явно примыкающем (как по сюжету, так и по названию) к создававшемуся в то же время циклу «Случаи»:
«У моей жены опять начали корёжиться ноги. Хотела она сесть на кресло, а ноги отнесли её куда-то к шкапу и даже дальше по коридору и посадили её на кардонку. Но жена моя, напрягши волю, поднялась и двинулась к комнате, однако ноги её опять нашалили и пронесли её мимо двери. „Эх, черт!..“ — сказала жена, уткнувшись головой под конторку. А ноги её продолжали шалить и даже разбили какую-то стеклянную миску, стоявшую на полу в прихожей. Наконец, жена моя уселась в своё кресло…»
Здесь легко узнаваем один из излюбленных приемов хармсовской прозы: расчленение живого тела на части, обладающие собственной волей. И когда их волевые импульсы приходят в противоречие друг с другом, то единство личности теряется окончательно.
Вызывает определенные вопросы формулировка окончательного приговора Хармсу: «Досрочно освободить, лишив права проживания в 12 п. Уральской области на оставшийся срок». Подобная формулировка (так называемый «минус») применялся при высыпке — когда человеку предоставляли право самому выбирать себе место жительства за исключением определенных населенных пунктов. Однако при «минусе» в запрещенные обычно попадали Москва, Ленинград, столицы союзных республик и самые крупные города СССР (вроде Харькова, который был центром промышленности), а не населенные пункты одной области, куда осужденный мог и не поехать. Нужно понимать так, что либо в приговоре допущена опечатка и речь идет о «12 пунктах иУральской области», либо Хармса изначально собирались не высылать из Ленинграда, а сослатьна Урал, предоставляя право выбора места за исключением запрещенных. Эта ссылка и была заменена высылкой.
Подобные замены ссылки высылкой были вполне в духе практики первой половины 1930-х годов. Например, Мандельштаму в 1934 году ссылка в Чердынь после многочисленных
Введенский был освобожден примерно на три месяца раньше Хармса, получил «минус шестнадцать» и уже отбывал высылку в Курске. Поэтому Хармс — очевидно, сразу же после освобождения — договорился о том, что отправится именно в Курск. 19 или 20 июня он отправляет Введенскому телеграмму, в котором сообщает о своем предстоящем прибытии и просит помочь с подысканием недорогой комнаты.
Двадцать первого июня Введенский, обрадованный предстоящей встречей с другом, пишет Хармсу письмо, выдержанное в традиционном «ёрническом» обэриутско-чинарском духе:
«Здравствуй Даниил Иванович, откуда это ты взялся. Ты, говорят, подлец, в тюрьме сидел. Да? Что ты говоришь? Говоришь, думаешь ко мне в Курск прокатиться, дело хорошее. Рад буду тебе страшно, завтра же начну подыскивать тебе комнату. Дело в том, что я зову сейчас сюда Нюрочку, если она приедет, хорошо бы если бы вы вместе поехали, то надо будет тебе найти комнату; та, в которой живу я, очень маленькая, да и кровати нет, и хозяйка сердитая, но, авось, что-нибудь придумаем. Может быть 2 комнаты сразу достанем. Одну для меня с Нюрочкой [13] , другую для тебя. Во всяком случае, устроимся. От Нюрочки я, правда еще ответа не имею: приедет она или нет, тоже не знаю. Жду от тебя письма с нетерпением. Комнату можно будет найти рублей за 15–20. Я сам плачу 20 рублей.
Когда будешь выезжать дай телеграмму буду встречать. Телеграфируй номер поезда и день приезда.
Только что получил от тебя телеграмму, и сам не свой от радости, прямо писать не могу.
Ну целую тебя крепко. Будь здоров.
Шура
Сияю как лес».
13
Нюрочка —Анна Семеновна Ивантер, вторая жена А. И. Введенского. Он женился на ней летом 1930 года, после того как первая супруга Т. А. Мейер разошлась с ним и вышла замуж за Л. С. Липавского.
На следующий день Введенский сообщает Хармсу, что нашел «две прекрасных комнаты» — одну, поменьше, для него, вторую — побольше — для себя с женой — за 30 рублей обе вместе. В этих комнатах в доме по адресу Первышевская улица, 16 и предстояло жить двум друзьям (столь ожидаемая «Нюрочка» в Курск так и не приехала). Эта улица ныне находится в центре города и носит имя эсера Анатолия Уфимцева.
Что представлял собой Курск в 1932 году? Небольшой город, куда уже начали ссылать неугодных власти художников, актеров, писателей, просто интеллигентов. Л. Б. Рожкова, дочь художника Б. М. Эрбштейна, хорошего знакомого Хармса, отбывавшего ссылку в Курске в одно время с ним, рассказывала, что в то время «пол-Москвы и пол-Ленинграда были тут». Думается, что все же эта характеристика больше подходит для Курска конца 1934-го — начала 1935 года, — времени массового выселения дворян из Ленинграда, — хотя и двумя-тремя годами ранее ссыльных было уже очень много. Это приводило, в частности, к своего рода жилищному кризису — свободных комнат оставалось все меньше и меньше. Тот же Эрбштейн снимал вместе с художниками Е. В. Сафоновой и С. М. Гершовым (они все были арестованы по одному и тому же делу и вместе получили ссылку в Курск) подвальное помещение захудалого курского дома. Дошедшие до нас воспоминания Эрбштейна и Гершова несколько разнятся, но картину проживания художников (с которыми до приезда Хармса жил и Введенский) по ним восстановить несложно. Примерно половина помещения по высоте находилась ниже уровня земли. Окна располагались так, что жильцы видели только ноги прохожих, имея возможность наблюдать нехитрые вариации обувной моды начала 1930-х годов в советской провинции. Возможно, именно этот вид из окна вспоминал впоследствии Введенский, когда писал в 1937 году в Харькове детскую книжку «О девочке Маше, о собаке Петушке и о кошке Ниточке». Ее юная героиня, выйдя на праздничную демонстрацию, из-за своего роста смогла увидеть одни лишь ноги…
В самой комнате, занимавшей всё это помещение, стояли железные койки (хозяйка жила вместе со своими жильцами), матрасы заменяли мешки, набитые сеном. Также из сена делались подушки — или просто вместо них клались мягкие вещи вроде пиджака или пальто. Присутствовали в комнате и рукомойник с чайником, а также помойное ведро, которое выносилось по расписанию, которое Гершов с Эрбштейном оформляли готическим шрифтом и вывешивали на всеобщее обозрение. Жильцы шутили, что вид и обстановка их подвала вполне годилась бы для постановки мизансцен в ночлежке из пьесы Горького «На дне»…