Дар Гумбольдта
Шрифт:
— Пинскер — трудный человек. Серьезный противник. Беспощадный.
Понятное дело, они не позволят мне оскорблять юристов. Пинскер ведь тоже член клуба. А я кто? Промелькнувшая бесплатная фигура, заносчивый чудак. Таких, как я, они вообще не переносят. Даже ненавидят. Да и с чего им меня любить? Внезапно я увидел все это их глазами. И очень обрадовался. По сути, на меня снизошло озарение. Возможно, эти внезапные озарения — следствие происходящих со мной метафизических перемен? Под обновляющим влиянием Штейнера я больше не думал о смерти с прежним ужасом. Меня уже не преследовали видения удушливых могил и боязнь вечной скуки. Наоборот, я часто ощущал необычайную легкость и стремительность, словно на невесомом велосипеде мчался среди звезд. Порой я видел себя с бодрящей объективностью — просто объект среди других объектов материальной вселенной. Однажды движение этого объекта прекратится, и когда тело распадется, душа сменит квартиру.
Так кем же все-таки я был для этих людей? Забавным психом. Ради укрепления собственной репутации Сатмар много трепался насчет меня, он буквально навязал меня им на шею, и неудивительно, что они злились, потому что он советовал поискать мое имя в справочниках и почитать о моих орденах, премиях и зигзаговских наградах. Он втолковывал им, что они должны гордиться таким клиентом, и, естественно, за глаза они меня презирали. Квинтэссенцию их отношения ко мне однажды сформулировал сам Сатмар, когда совершенно вышел из себя и в ярости закричал:
— Да ты всего лишь хрен с ручкой, и ничего больше!
Он был настолько рассержен, что превзошел самого себя и заорал еще громче:
— С ручкой или без, а все равно хрен!
Я не обиделся. Эпитет показался мне непревзойденным, и я рассмеялся. Если только вы сумеете это сформулировать, то выразите, что вы думаете обо мне. В общем, я точно знал, какие чувства вызываю у Томчека и Сроула. Со своей стороны, они подсказали мне оригинальную мысль. История создала в США нечто абсолютно новое — бесчестность, замешанную на чувстве собственного достоинства, или двуличное благородство. Честность и нравственность Америки всегда служили примером всему остальному миру, и тогда она похоронила саму идею лживости и заставила себя жить в принудительной искренности; результат вышел потрясающим! Вот взять Томчека и Сроула, представителей престижной и уважаемой профессии, где существуют свои высокие стандарты: у них все шло тип-топ, пока не появился такой немыслимый фрукт, как я, который не может совладать даже с собственной женой, идиот, ловко плетущий словеса и тянущий за собой шлейф прегрешений. Я внес в их жизнь дух старомодных претензий. И это, если вы поняли, куда я клоню, было с моей стороны совершенно неисторично. Потому-то я и удостоился затуманенного взгляда Билли Сроула, словно он замечтался о том, что сделает со мной в рамках закона или почти в рамках, едва я преступлю черту. Берегись! Он сделает из тебя котлету, изрубит в капусту мечом правосудия. Глаза Томчека, не в пример Сроулу, остались совершенно ясными, потому что он не позволял глубинным мыслям подниматься так высоко. И я в полной зависимости от этой жуткой парочки? Ужас! Впрочем, Томчек и Сроул — именно то, чего я заслуживал. Все правильно, я должен поплатиться за свою наивность и желание найти защиту у гораздо менее наивных людей, которые в этом падшем мире чувствовали себя как рыба в воде. Когда же мне наконец удастся сбежать отсюда, бросить этот падший мир на кого-нибудь другого? Гумбольдт воспользовался своей репутацией поэта, когда уже не был поэтом, а лишь увлеченно плел безумные интриги. И я делал почти то же самое, только оказался куда как благоразумнее и не кричал на каждом углу о своей неискушенности. По-моему, это приземленное слово. Но Томчек и Сроул, не без помощи Дениз, Пинскера и Урбановича, да и многих, многих других, наглядно показали мне, как я ошибся.
— Хотел бы я знать, какого черта вы так радуетесь, — поинтересовался Сроул.
— Просто вспомнил кое-что.
— Везет же вам с хорошими воспоминаниями.
— Когда же мы наконец зайдем? — спросил я.
— Когда выйдет другая сторона.
— А, так, значит, Дениз и Пинскер беседуют сейчас с Урбановичем? Тогда я пойду присяду, у меня устали ноги.
Эти миляги Томчек и Сроул успели мне осточертеть. Мне нисколько не хотелось общаться с ними в ожидании, когда нас вызовет судья. Еще немного, и я не выдержу. Они утомляли меня слишком быстро.
Я с облегчением расположился на деревянной скамье. Книги у меня с собой не было, поэтому я воспользовался передышкой, чтобы немного помедитировать. Объектом медитации я избрал цветущий розовый куст. Я часто вызывал в памяти этот образ, а иногда он появлялся сам собой. Густой ветвистый куст, весь покрытый небольшими темно-красными цветками и молодыми блестящими листьями. В данный момент у меня в голове вертелось одно слово «роза» — «роза», и больше ничего. Я
Немного позже я сосредоточился на другом предмете. Я вспомнил старый железный закопченный фонарный столб, какие стояли в Чикаго лет сорок назад, — фонарь с плафоном, похожим на шляпу тореадора или на оркестровую тарелку. Ночь, метель. Я, маленький мальчик, смотрю из окна спальни. Воет ветер, и снег ударяется в железный фонарь, а под ним кружатся розы. Штейнер предлагает для медитаций крест, увитый розами, но я, возможно, из-за иудейского происхождения, предпочитал фонарь. Объект не имеет значения, когда вы покидаете чувственный мир. Покинув чувственный мир, можно ощутить, как пробуждаются те части вашей души, которые раньше никогда не бодрствовали.
Я уже довольно далеко продвинулся в этом умственном упражнении, когда из кабинета судьи вышла Дениз и, миновав вращающуюся дверь, направилась ко мне.
Невзирая на многочисленные неприятности, которые устраивала мне Дениз, глядя на эту женщину, мать моих детей, я частенько вспоминал высказывание Сэмюэла Джонсона о красавицах: они могут быть глупыми, могут быть порочными, но их красота сама по себе достойна уважения. А Дениз достались большие фиалковые глаза, тонкий нос и кожа с нежным пушком, заметным только при определенном освещении. Волосы, поднятые наверх, чересчур утяжеляли ее головку. Не будь Дениз красавицей, в глаза бросилась бы несоразмерность черт. Одно лишь то, что она не сознавала избыточной тяжести прически, временами казалось лишним доказательством, что у нее не все дома. Даже в суде, куда она затащила меня своим иском, Дениз искала общения. Сегодня она оказалась необычайно довольной, и я заключил, что ее разговор с Урбановичем удался. Уверенность, что она вот-вот положит меня на обе лопатки, дала выход ее привязанности. Ибо она обожала меня.
— Ага, ты ждешь? — спросила она высоким дрожащим голосом, слегка запинаясь, но достаточно воинственно. На войне слабый никогда не понимает, как сильно он бьет по противнику. Впрочем, настолько слабой она не была. За нее стоял весь общественный строй. Но Дениз всегда чувствовала себя слабой и обремененной. Даже подняться с постели, чтобы приготовить завтрак, оказывалось для нее едва ли не неподъемным делом. Поймать такси, чтобы съездить в парикмахерскую, тоже непосильный труд. Прекрасная головка слишком обременяла прекрасную шейку. Итак, вздохнув, Дениз присела рядом со мной. В последнее время она явно не заглядывала в салон красоты. С прореженной парикмахером прической она не выглядела такой большеглазой и глуповатой. На чулках ее я заметил дыры — в суд она всегда являлась в каких-то лохмотьях.
— Я совершенно выдохлась, — сообщила она. — Перед заседаниями меня всегда мучает бессонница.
— Ужасно жаль, — пробормотал я.
— Да и ты не слишком хорошо выглядишь.
— Девочки как-то сказали мне: «Папочка, ты выглядишь на миллион долларов — такой же зеленый и помятый». Как они там, Дениз?
— Хорошо, насколько это возможно. Скучают по тебе.
— Думаю, это нормально.
— Ничего нормального! Им жутко тебя не хватает.
— Для тебя страдания, что для Вермонта кленовый сироп.
— А что ты хотел от меня услышать?
— Просто «да» или «нет», — объяснил я.
— Сироп! Что бы тебе ни пришло в голову, ты немедленно это выбалтываешь. Это самая большая твоя слабость, самое страшное искушение.
Очевидно, сегодня мне весь день придется выслушивать чужие мнения о себе. Как человеку сделаться сильнее? Вот тут Дениз попала в точку — преодолевая постоянные искушения. Временами, только потому, что я держал рот на замке и не говорил того, что думал, я чувствовал, что становлюсь сильнее. И все же, мне кажется, я и сам не очень разумею, о чем думаю, пока не произнесу это вслух.