Давид против Голиафа
Шрифт:
С другой стороны, как еще можно назвать концепцию, согласно которой можно выстроить знаки в некий порядок, придать им актом воли смысл, и манипулируя возникшим информационным пространством подчинить себе невидимую реальность? В центре всех возможностей – от самых субтильных, ускользающих от восприятия физическими органами чувств, до столь грубых и низменных, что они уже недостойны восприниматься этими органами, – стоит Душа, возгоняющая тяжелое вверх, а летучее, наоборот конденсирующая внизу. Эта Душа изображается обычно как человек в позе еврейской буквы «алеф»: правая рука воздета к небу, левая указывает на землю, ноги слегка расставлены, чтобы обозначить двойную змею кадуцея. В таком виде Адам (постоянно именуемый в текстах флорентийцев «Душой») является просто копией «Великого существа», которая была известна древним как «сын Земли и Неба», Логос, первое творение… Короче говоря, «Великое существо» – это Люцифер, являвшийся главным и наиболее приближенным ангелом Бога. Собственно говоря, никто и не спорит, что европейский миф о человеке
Именно в этом мифе-матрице оформляются окончательно зерна последующих моделей восстания против ветхого и немощного смертного человека, которые в дальнейшем мучили европейские души вплоть до сегодняшнего дня.
3. Воля к смерти
Что и говорить, люциферианское богоборчество, живущее в душе магического Адама, заложено туда ветхозаветным Богом уже в первых стихах «Бытия». «И сказал Господь Бог: Вот, Адам стал как один из нас, зная добро и зло; и теперь, как бы не простёр он руки своей и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (Быт. 3:22). Поразительность этого текста, шокирующая бесчисленных комментаторов, в том, что Бог моисеева Пятикнижия говорит здесь в стилистике олимпийского пантеона: ревность к смертным, да и само допущение того, что тварь, созданная из праха, может по собственной воле трансформировать свою природу, нарушив запрет – это то, что по определению исключено в представлении о Боге, переданном нам авраамическими пророками.
Однако в данном случае нас интересует не вавилонское искажение Моисеева откровения, а культурное следствие фактического библейского текста. В приведенной цитате заложена вся программа последующего западного богоборчества вплоть до ницшевского «Бог умер». И сформулированный флорентийскими платониками миф о человеке есть не что иное, как самореабилитация согрешившего Адама, который не только не собирается просить прощения у Бога, но и планирует пойти дальше – «простереть свою руку к дереву жизни и вкусить…» Глубочайшая целостность всей европейской культуры, сосредоточенной в фокусе этой драмы неповиновения, открывается в личности Кириллова, одного из героев «Бесов» Достоевского. Этот роман построен таким образом, что любой из персонажей, населяющих его страницы, может стать в свою очередь центральным в зависимости от угла критического зрения. Не только якобы главный персонаж Ставрогин, но и Петр Верховенский, и даже Шатов… А уж Кириллов с его феноменальным посланием в форме сакрального посвятительного самоубийства (посланием, которое до последнего нюанса было изучено и понято именно Ницше и его великим интерпретатором Хайдеггером) – этот-то персонаж возможно даже по мысли самого Достоевского стоял особо.
Программа Кириллова есть некое парадоксальное развитие содержания вышеприведенного стиха из Бытия. Парадоксальное потому, что вместо дерева жизни кирилловский «сверхчеловек» должен простереть руку к плодам дерева смерти (согласно некоторым апокрифическим преданиям, сохранившимся в традициях оперативного масонства, в Эдеме росло не два, а три главных дерева: различения добра и зла, жизни и смерти).
«Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен… Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. Будет новый человек, счастливый и гордый… Будет богом человек и переменится физически», – таково послание Кириллова, в котором намечен современный европейский синтез люциферианства и необуддизма, да при том еще с немалой толикой фрейдистского психоанализа между ними. В самом деле, знакомясь с доктриной этого сумрачного «русского мальчика» трудно не вспомнить о царевиче Гаутаме, который после тридцати лет безоблачного пребывания в своем дворцовом «эдеме» вдруг обнаружил реальность боли и страха и, что самое главное, неизбывную трагедию привязанности человека к своему негативному опыту. Фактически призыв Кириллова решиться на смерть (в его случае физическую) и таким образом проснуться есть перевод на прямолинейный русский язык буддийской доктрины освобождения. Но такой перевод и такой Кириллов со всеми ницшеанскими последствиями опять-таки возможны лишь благодаря вавилонскому прочтению Ветхого Завета.
4. «Сверхчеловек» и революция
Выше мы упоминали о «зернах» тех моделей преодоления человеческого, которые вызрели в матрице авраамического мифа. Обзор этих моделей открывает со всей очевидностью, что все пути преодоления смертной тленной природы человека одновременно являются и путями освобождения от общества, того всеохватывающего социального пространства, которое еще Аристотель полагал гарантом подлинной человеческой природы. Еще точнее следует сказать, что все пути реализации сверхчеловеческого представляют собой способы бегства из общества, которое европейский дух («духовность»?) вдруг осознал как тюрьму.
Это переживание общества как «места заключения» распространяется и на человеческую природу, на само человечество. Человечество является тюрьмой, потому что оно привязано к юдоли. «Юдоль человеческая», la condition humaine (т. е. человеческое состояние) – это библейское выражение, обозначающее долину страданий и тщеты, в которую изгнан Адам после грехопадения. Но эта «долина» представляет собой не столько внешнее место, в которое переселился праотец рода человеческого (вроде как из дворца в трущобы), сколько новую сущность человека, от которой невозможно спастись элементарными средствами. Поэтому для организаторов проекта «Сверхчеловека» социум как видимая организация скрытой человеческой природы и сама эта природа суть ненавистное рабство.
Уже одновременно с разработкой мифа о человеке параллельно и вопреки ему начинает разрабатываться «миф об обществе». Причем это происходит практически на той же самой интеллектуальной площадке, среди тех же самых неоплатоников. «Миф об обществе» еще более выпукло заявляет себя как миф, нежели «миф о человеке», который как бы намекает, что он есть на самом деле настоящее знание. «Миф об обществе» сразу позиционирует себя как утопию. Кампанелла – ярчайший представитель этого направления мысли, и совершенно очевидно, что с первых же шагов социальный утопизм является абсолютно столь же богоборческим и люциферианским, сколь и «миф о человеке». Ведь «Город Солнца» очевидно представляет собой ответ на «Град Божий» Блаженного Августина.
Утопический характер социомифа скоро утрачивается в пользу позитивистских и рационалистических представлений. Солнечный пафос неоплатонического социализма быстро приобретает антииндивидуалистический и, конечно, «антисверхчеловеческий» характер, который грозит перерасти в динамике своего дальнейшего развития просто в откровенный антигуманизм. У французских социалистов XVIII века и их русского ученика Чернышевского это и происходит: фаланстерский социализм особо не скрывает, что является тюрьмой для личности. Пафос этой предельной социализации в том, что общество видится идеальной машиной, оптимизированной для извлечения максимума пользы из всех сфер человеческой реализации. К концу XVIII века на одном полюсе стоят иллюминаты-просветители, которые мечтают делать из людей аккуратно отформованные «бруски», годящиеся в какое-нибудь дело; на другом же полюсе поднимаются провозвестники грядущего романтизма, которые вскоре утвердят моду на люциферизм и культ мужского начала. Байрон и Лермонтов стали фактически апостолами этого популярного в образованных классах демонизма, в котором парадоксальным образом фигура тирана и узурпатора Бонапарта сливалась с образом странствующего борца за свободу и искателя смерти. Практическим воплощением этой линии в собственном лице явился Бакунин – «сверхчеловек» европейских баррикад, системно дезавуировавший общество вопреки своему якобы социализму; Бакунин, зарядивший своей энергетикой Достоевского и Герцена, разваливший марксов I Интернационал… Его жизнь гораздо больше, чем жизнь Ницше, соответствовала учению и духу «Заратустры».
Тут мы подходим к очень важному и глубокому пункту, не вполне продуманному большинством исследователей вопроса: «сверхчеловек» может быть в правой версии – мизантроп, аристократ, люциферианец; ну а может выступать вполне и, так сказать, «в левом издании». Бонапарт вышел из революционной стихии и воспринимался народами как вождь радикального обновления. Хорошо, его трудно назвать особенно уж «левым», тем более, после коронации… Но стоящие за его фигурой сплоченной группой беспощадных радикалов Робеспьер, Сен-Жюст и другие – в них-то уже явно чувствуется позиционирование в качестве «сверхчеловеков». Огюст Бланки, две трети жизни просидевший во французских равелинах без света и воздуха и вполне способный служить прототипом аббата Фариа, учителя будущего «графа Монте-Кристо» в знаменитом романе Дюма, – он черпал энергию своей неумолимой ненависти и веру в заговор круга избранных тоже в непосредственно данном ему опыте собственной «сверхчеловеческой природы». Вот она, брезжущая разгадка трудноопределимого феномена «сверхчеловека»! Это сочетание антиобщественного и жертвенного, в первую очередь; но не только это, конечно. Третий компонент – это внутренняя изолированность, отказ разделить с братьями общую судьбу. Такова ситуация и слева, и справа. Якобинский конвент состоял из одиночек, что бы они там ни говорили об обществе и гражданине. Бакунин, упомянутый нами, был одиночкой. В этом смысле он – да и, кстати, спорный Нечаев – мало чем уступят демоническому Байрону, который выступает для культурной интуиции потомков «сверхчеловеком» справа (при всем своем эпатаже высшего общества и участии в войне за независимость Греции!)
5. «Звезда надежды»
Антиобщественность, жертвенность (пассионарная избыточность) и одиночество – вот парадигма сверхчеловека, который существует в ткани европейского исторического бытия реально! – а не как некая неоплатоническая гипотеза флорентийских герметиков.
Тут мы добираемся до еще одного различения в парадигме «сверхчеловеческого»: он может быть религиозно-метафизическим или богоборческим, т. е. опять-таки религиозно-метафизическим, но в негативной версии. Понятно, что и то, и другое коренится в общем для всех вариантов люциферизме…