Давно хотела тебе сказать (сборник)
Шрифт:
Мы прошли мимо дома, где жил мистер Хармер. Его окна были наверху. Там горел свет. Чем он занимается по вечерам? Он не принимал участия в городских развлечениях, его нельзя было увидеть ни в кино, ни на хоккейном матче. Честно сказать, в школе его недолюбливали. Потому я его и выбрала. Мне лестно было думать, что я не как все. Мне нравились его бесцветные редкие волосы, мягкие усики, узкие плечи под поношенным твидовым пиджаком с кожаными заплатами на локтях, его ехидные реплики – так он утверждал свой авторитет перед учениками, сознавая, что не может впечатлить их физической силой. Наш единственный разговор произошел в городской библиотеке: он порекомендовал мне роман из жизни валлийских шахтеров. Роман мне не понравился, там ничего не было про секс, одни стачки и профсоюзы, одни мужчины.
И теперь, проходя мимо его дома с Бетти Госли, замедлив шаг под его окнами, я ничем не выдала свой сердечный интерес – наоборот, принялась высмеивать мистера Хармера, обзывать его слюнтяем и бирюком, намекать на какие-то
И как же все это буйство, разнузданность, неуемное веселье, как все это было далеко от моих тайных грез! А там были нежные встречи, целомудренные объятия, сладкое томление и священный огонь страсти, печальная красота неизбежной разлуки… словом, возвышенная романтическая любовь.
С мужем тете Мэдж повезло. Это был общеизвестный факт, о нем помнили и говорили, хотя в тогдашнем окружении обсуждать такие вещи вообще-то было не принято. (Да и в наши дни, если вы спросите, как поживают такие-то, в ответ услышите, что дела у них идут неплохо: купили второй автомобиль, приобрели посудомойку, – и отвечают вам так не из одного только естественного, воспитанного годами бедности уважения к материальным благам. Причина еще и в суеверной боязливости, в привычке избегать слов вроде счастлив-несчастлив – удручен – убит горем.)
Муж тети Мэдж держал ферму, работой себя не изнурял, зато интересовался политикой; он был человек нетерпимый, упрямый и очень занятный. Детей они не заводили, и ее чувство к нему сохранялось в неразбавленном виде. Она всегда хотела быть рядом с ним. Никогда не отказывалась съездить с ним в город или прокатиться по окрестностям, хотя всякий раз, садясь в машину, всерьез рисковала жизнью. Водитель он был просто кошмарный, а в последние годы еще и наполовину слепой. Но она ни за что не пошла бы учиться водить, чтобы самой сесть за руль: так унизить мужа она не могла. Ее преданность ему была безгранична. Она могла бы служить образцом идеальной жены – и при этом не производила впечатления человека, который постоянно чем-то жертвует и от чего-то отрекается во имя долга (а идеал всегда предполагает нечто подобное). Манера держаться у нее была беспечная, нередко дерзкая, а потому достойным подражания примером добродетельной супруги она не слыла: все склонялись к тому, что она просто везучая, а может, малость чокнутая, кому как больше нравилось. После его смерти она утратила интерес к жизни и рассматривала свои последние годы как затянувшееся ожидание: она нерушимо и буквально веровала в Царствие Небесное, но хорошее воспитание не позволяло ей раскисать.
Бабушкин брак – тоже интересная история. По слухам, она вышла замуж за деда назло другому мужчине, в которого была влюблена и который ее чем-то страшно обидел. Я знаю это от мамы. Она любила рассказывать про всякие трагедии, про самопожертвование и диковинные выверты судьбы. Ни тетя Мэдж, ни бабушка, само собой, об этом факте не упоминали. Но когда я стала старше, то обнаружила, что все вокруг всё знают. Тот, другой, никуда не уехал и по-прежнему жил в нашей округе. Он держал ферму и был женат уже в третий раз. Он состоял в родстве и с дедом, и с бабушкой и потому часто бывал у них в доме, а они бывали у него. По маминым словам, перед тем как сделать предложение своей третьей жене, он приехал повидаться с моей бабушкой. Она вышла к нему из кухни, и они долго ездили в его двуколке взад-вперед по проселку у всех на глазах. Зачем он приезжал – за советом, за разрешением? Мама не сомневалась, что он уговаривал ее бежать с ним. Вряд ли. В то время им обоим было уже под пятьдесят. Куда им было бежать? Кроме всего прочего, они были пресвитерианцы. Никто ни в чем не мог их обвинить. Жить по соседству и не иметь возможности быть вместе – и принять это как должное, отказаться друг от друга сознательно: на этом любовь может держаться долгие годы. И я уверена, что бабушку устроил бы именно такой выбор: рискованная, возвышающая душу, чуждая эгоизма страсть длиною в жизнь, так и оставшаяся неутоленной, неизведанной. Чувство, в котором она никому, даже себе, не признавалась – кроме, пожалуй, одного случая… одного или двух, под давлением чрезвычайных обстоятельств. И не будем больше никогда об этом говорить.
Мой дед был не из тех, кто ропщет на судьбу. Он ценил одиночество, женился сравнительно поздно, в жены взял девушку, которая вышла за него назло другому, а почему, знал он один. Зимой он управлялся с делами рано, сноровки ему было не занимать. И садился за чтение. Он читал книги по экономике, по истории. Изучал эсперанто. По нескольку раз перечитал викторианские романы, в изобилии имевшиеся в домашней библиотеке. Прочитанное он ни с кем не обсуждал. В отличие от мужа тети Мэдж, дед свое мнение держал при себе. От людей он многого не ждал, и вообще его жизненные запросы были столь незначительны, что его невозможно было разочаровать. Кто знает? Пожалуй, только моя бабушка сумела разочаровать его в каком-то глубоко личном плане – и разочаровать так основательно, что он раз и навсегда оставил всякие попытки сближения и полностью ушел в себя.
Да и кому откуда знать, думаю я, пока пишу это, откуда мне самой знать то, что я якобы знаю? Я уже не в первый раз использую этих людей – не всех, но некоторых – в своих литературных целях. Я рядила их в разные одежды, изменяла, переделывала, вертела так и сяк. Сейчас я действую иначе, я прикасаюсь к ним предельно осторожно и все-таки время от времени себя одергиваю, совесть моя неспокойна. Чего, собственно, я опасаюсь? Ведь я всего-навсего рассказываю историю, то есть делаю то же, что делалось всегда, – правда, аудитория у меня побольше. Бабушкину историю я знаю не только от мамы: ее рассказывали многие, на разный лад. Даже в узком мирке моего детства, где молчание ценилось на вес золота, без пересудов не обходилось. Люди обрастали историями и несли их с собой по жизни. И за моей бабушкой тянулась ее история, хотя говорить с ней об этом прямо никому бы в голову не пришло.
Но кроме фактов существует и другой план. Я пишу, что моя бабушка предпочла бы романтический вариант любви, то есть всю жизнь держалась бы, тайно и упорно, за губительную для нее самой романтику. Это ничем не подтверждается – она ничего подобного не говорила ни мне, ни другим при мне. И в то же время я это не выдумала, я верю в то, что пишу. Верю, несмотря на отсутствие доказательств, и следовательно допускаю, что мы способны постигать истину иным путем, что мы связаны нитями, которые нельзя пощупать, но невозможно отрицать.
Буря разыгралась не на шутку, непогода растянулась на целую неделю. Однако на третий день, сидя в классе, я взглянула в окно и увидела, что ветер как будто стих, метель улеглась и в толще облаков наметился просвет. Я с облегчением подумала, что вечером смогу вернуться домой. После нескольких ночевок у бабушки наш дом всегда становился для меня намного притягательнее. Дома мне не надо было каждую минуту следить за тем, что и как я сказала или сделала. Мама часто ворчала, но в целом я была в доме главная. В конце концов, не она, а я грела на плите кастрюли с водой, каждую неделю приволакивала в кухню с веранды стиральную машину и устраивала большую стирку; я скоблила полы и без конца заваривала маме чай, не особенно стараясь скрыть свое недовольство. Поэтому я могла чертыхнуться, если вытряхивала в печку мусор с совка и часть просып'aла мимо; я могла безнаказанно заявлять, что замуж выходить не буду, а заведу любовника и стану предохраняться, потому что детей не хочу (по правде говоря, в мечтах мне виделся идеальный брак, материально благополучный и в то же время страстный; мне даже представлялся пеньюар, который будет на мне, когда я рожу первенца и муж, он же любовник, придет поздравить меня в родильное отделение); я могла утверждать, что описывать в книгах секс – это нормально и что никаких неприличных слов вообще нет. Та бойкая на язык, скандальная особа, какой я представала дома, была так же далека от моего истинного «я», как и скрытная тихоня, какой я была в доме бабушки, но если исходить из того, что я в том и в другом случае только играла роль, то понятно, что в первой простора для самовыражения было куда больше. Эта роль приедалась мне не так быстро, вернее, не приедалась никогда.
А вот от чистоты и порядка устаешь довольно скоро. Отутюженные простыни, мягкие перины, душистое мыло. Я не раздумывая отдала бы все это за возможность бросить куртку где вздумается, выйти за дверь, не доложив, куда я направляюсь, читать задрав ноги – и хоть в духовку их засунуть, если пожелаю.
После школы я пошла предупредить бабушку и тетю Мэдж, что возвращаюсь домой. К этому времени ветер снова усилился. Я знала, что на дорогах будут снежные заносы, буря еще не совсем утихла. Но мне не терпелось попасть домой. Когда я открыла дверь, и на меня пахнуло горячим яблочным пирогом, и я услышала старушечьи голоса (тетя Мэдж всегда встречала меня вопросом: «Кто это к нам идет?» – как маленькую девочку), я поняла, что не в силах больше выносить все это – образцовый порядок, обходительность, вечное ожидание. Все их время было занято ожиданием. Они ждали, когда принесут почту, когда пора будет ужинать, когда ложиться спать. Казалось, ожиданием скорее должна была бы определяться жизнь моей мамы, но нет – ничего подобного. Больная, увечная, она без сил лежала на кушетке, но в голове у нее роились самые невероятные планы и фантазии, рождались несбыточные желания, возникали пустяшные поводы для ссоры – это помогало ей жить. В доме всегда царил хаос и дел было невпроворот. Отчистить от грязи яйца, принести дров, следить за печкой, чтобы огонь не потух, приготовить еду, прибраться. Я вечно спешила, вспоминала одно, забывала другое – и наконец после ужина усаживалась посреди домашнего разгрома и, пока на плите грелась вода для посуды, с головой погружалась в очередную библиотечную книгу.