Дайте мне обезьяну
Шрифт:
— С герундием, между прочим, — сказала Елена Глебовна, — ерунда связана. Когда в девятнадцатом веке… ой, ой, запьянела… когда вводили в девятнадцатом веке латыни преподавание, нигилистам это не нравилось, и они ерундой дразнили… от слова «герундий»… Правда, пьяная. Вы меня зачем напоили?
— А нам что, нас-то хоть к пассажирскому и то хлеб, на вокзалах стоим, нам еще хорошо, жить можно, а приятель есть у меня, к товарняку прицепляют, к товарному поезду их почтовый… это вы и представить себе не можете. Вот уж кто горемыки. За Урал они ездили и в Среднюю Азию. Загонят куда-нибудь на запасной путь, ексель-моксель, это ж не как у нас, не пассажирский, и стоят по несколько дней… без воды, без еды, до станции не
Елена Глебовна когда глаза закрывала, перед ней возникали кресты и могилы, и лежал Алексей — ее, не ее, чужой, на себя не похожий, на себя, каким его знала, чужой — с вытянутым чужим лицом, как тогда у отца, особенно носом, как лежал он тогда, отец Алексея, в тот же год после свадьбы, незнакомый, не свой, непонятный, такой же, давно.
— Спите, спите, вы не стесняйтесь.
Елена Глебовна глазами хлопает — не спала две ночи.
— Спите, если хотите. Теперь уже скоро. Вам немного осталось. Им бы лишь зацепить. Помнишь, Леня, до самого Гродно тащился? Потащился, я ему говорю: ну сознайся, ты ж тунеядец. До Гродно. Контролер, ексель-моксель. С папкой красной. Вот тут. Где сидите, тут и спал. Дочка школу кончает. Кальций в сыре, он тоже полезен. Лена, я ж ему говорю, ну сознайся, ты ж тунеядец! До Гродно. Не описайся ночью, столько выпил воды. Деньги платят. За что? Ты мне, папа, купи, говорит, обязательно туфли. Что придумал, читать! Ладно, ладно, не надо. Я сам. Нет, пусть скажет за что. Неужели ты думаешь, кого при тебе повезем? Успокойся, мы что, идиоты? Без тебя. Гад какой. А молчит. Вот мы вас, это да, но помочь. Мы-то нет, но бывает. Не скажу, что сложилась. Купил. Для гимназии. Дядя. Дядя Леня. Какой тебе дядя! Будет в марте шестнадцать. Невеста. Это тот дуболом, потерял Алевтину. Леонид! Восемьсот! Нет, четыреста. Сколько? Я ж тебе говорил, повредили трубу. Ты напрасно… Елена…
Елена Глебовна похоронила мужа.
Мужа Алисы. Алисы Романовны. Русскоязычной гражданки Литвы. С крашеными волосами. Елена Глебовна находила вульгарной Алису. Ей не нравилось, как Алиса красила губы: большой ее рот из-за темной помады казался огромным. Но кладбище — это тебе не бордель. Когда Алиса наклонилась поцеловать покойника в лоб, Елена Глебовна вдруг подумала: осторожно, не оставь отпечатка!
Ничего, не оставила.
Ничего не оставила.
Скорее всего, не коснулась.
Фальшь. Фальшь. Все бесконечно фальшиво.
Ради этого надо… ради этой, такой, надо было бежать, надо было срываться ему почти за границу?
Боялась так думать — как не свойственно ей, — но думалось так. Жестко думалось, плохо. Не узнала себя, свои мысли, не те, которые ожидала. Не узнала Алешку, того, с которым прожила годы.
Забивал некто гвозди. Тогда и пошел снег, первый по-настоящему снег в эту зиму. Февральский. Он падал на крышку гроба, падал на землю, на кусты, на людей, на Алису, на ее крашеные, напрасно, очень напрасно при лбе ее крупном зачесанные назад волосы, лишь слегка прикрытые черным платком, падал в яму. Шли обратно по снегу. Странно было, что шли по снегу, что кто-то говорил по-литовски, что Елена Глебовна здесь и что здесь Алешка. Какой он хороший. Елена Глебовна прислушалась, какой он хороший, но говорящий — не речь, а так, на ходу — все врал, он рассказывал про другого.
Странно было не видеть знакомых лиц. Ни одного старого друга. Все другие, другие. Ее. Он плохо сходился с людьми, не умел. Правило, подтвержденное исключением.
Елена Глебовна так и не увидела мальчика. На кладбище его не взяли. Она не могла представить, что Михаил похож на отца. На Алексея, на себя не похожего.
— Леночка. Попробуйте-ка докажите.
— Пожалуйста. Чем меньше женщину мы любим, тем — ?
— Тем легче! Вот видите, знаю, знаю! Тем легче, а не больше мы нравимся ей. Меня не проведешь на мякине.
Отец Алексея. Михаил Алексеевич. Веселый. Веселенький. Приглашает ее танцевать. Свадьба. Их. Свадьба в кафе на улице Мытнинской. Игнатенко роняет торт. Молодые.
Елена Глебовна по городу ходит. Город построен поляками. Красивый город. Узкие улицы и виляют. Незнакомая речь. Вывески. Не прочесть. Куда ни пойдешь, заколдовано все, попадешь опять на вокзал.
Долго ли Елена Глебовна спала, она бы сейчас не смогла ответить. Вероятно, минут двадцать, а может, и все пятьдесят. Елена Глебовна не сразу вспомнила название станции — Даугавпилс. В купе не было никого. С платформы доносились невнятные голоса, кто-то фальцетом звал кого-то, а потом сам бежал, звучно, словно был в сапогах, топая по перрону.
Елена Глебовна виски трогала. Было муторно, тяжело. Всего более устало почему-то лицо — неузнаваемо неуютное, горячее, горевшее, будто кожа чья-нибудь пересаженная, несовместимой Алисы какой-нибудь, не хотела, не умела прижиться. С мыслью о зеркале Елена Глебовна вышла из купе, и, хорошо помешал ей Леонид-помощник, она могла б себя испугаться.
Столкнулись в проходе. Проводник стал объяснять, в чем дело. Он бровями шевелил, не иначе как нервно. Елена Глебовна растерянно слушала. Нет билетов. Перейти в соседний вагон. Аж дошел до шестого и никто не берет (а могли бы, могли). Вот в соседнем, там проще. Видеосалон там. Там фильмы крутят.
С некоторых пор в некоторых поездах на усладу томящимся полуночникам крутят фильмы в салонных вагонах, обустроенных заботами кооперативов.
Шел февраль девяносто первого года.
Помогал надеть пальто.
«Ангел», — подумала Елена Глебовна.
— А где ваш товарищ?
— Разгружает. Идемте.
Леонида-за-Старшего она увидела, когда шли по перрону, он действительно разгружал — с той же, как и тогда, церемонностью. Елена Глебовна помахала рукой. Леонид-за-Старшего отвечал ей сдержанно, по-мужски, головы наклоном, словно хотел напомнить о конспирации. «Не смотрите, идите», — уверенно управлял Еленой Глебовной Леонид-помощник.
В девятнадцатый «видео» Елена Глебовна препровождена была через восемнадцатый плацкартный; дверь из «видео» на перрон загораживал ящик с углем.
Тут Елену Глебовну перепоручил ее провожатый иным людям, — вид у них был отчетливо предпринимательский, — и, попрощавшись, ушел, не дослушав слов благодарности. Елена Глебовна все еще улыбалась растроганно, а в глазах уже появилась тревога: ей здесь не нравилось.
Проходной закуток от собственно салона отделялся незамысловатым занавесом из двух одеял. Здесь горел ночничок, едва освещая стол и очень широкое, размером почти что с купе, безусловно, трехместное ложе: по-турецки сидела на нем девица в спортивном костюме и бесстрастно зевала. По ту сторону занавеса было темно. Там шел сеанс. Доносилась негромкая музыка и громкие нежные вздохи, порывисто-томный, долженствующий, по-видимому, возбуждать (но, однако, не Елену же Глебовну) лихорадочный стон. Все поняв, представила Елена Глебовна, что ждет ее этой ночью.
— С вас тридцать один рубль, — привычным тоном пробурчал один из хозяев, с трудом протискиваясь между постелью и столиком. — Ладно, тридцать, рупь скостили.
— Интересная сумма. — Елена Глебовна доставала деньги из кошелька. — Спросила: — Тариф?
— Четвертной за проезд и три сеанса по два рубля. Все правильно. Рупь простили.
Можно было прочесть, если напрячь зрение, что написано на листке, приколотом над постелью. Предлагалась ночная программа:
«Девушки-виртуозы». — Эротика.