Дела и ужасы Жени Осинкиной
Шрифт:
И когда потом Женя попробовала рассказать в своем — еще третьем — классе, как ее дедушку забирали в КГБ за пепси-колу, там никто ничего не мог понять. И весь класс чуть не посчитал ее врушкой.
— Какое КГБ?
— Ну, вроде ФСБ. ФСБ раньше было КГБ. Забирали людей и сажали в тюрьму за разные антисоветские высказывания. Или за общение с иностранцами. Или за чтение книг, изданных за границей.
Этого никто почти не понимал — как за книги можно в тюрьму забирать. Ну а за пепси-колу — это было уже вообще!
— Как это — за пепси-колу?
— Нет, просто пил — ему налили в стаканчик.
— Ну что он — в лицо, что ли, кому плеснул?
— Да нет. Пил просто. А когда вышел с выставки, где пил, — его забрали.
— Посадили, что ли?
— Да нет… Но допрашивали долго…
— За пе-пси-ко-лу? За то, что ее пил?! Ну ты гонишь! Врушка-побирушка!..
…Так вот, если вернуться к Валленбергу — надо иметь в виду и то, что помимо подозрительности к иностранцам, была еще подозрительность к любому активному личному действию. К личной инициативе. Сразу возникал вопрос: «А было ли об этом решение вышестоящих органов?..»
А тут еще не просто личное действие, а определенно доброе, направленное на благо других людей. В советских же толковых словарях слово «благотворительность» было названо устаревшим. Точно так же, как и филантропия: она-то вообще буквально переводится с греческого как человеколюбие (филео — люблю + антропос — человек). Доброта, любовь и жалость к человеку советской властью вообще осуждалась. Нельзя было жалеть попавших в беду — только тех, кто попал в правильную беду.
В советские годы заставили людей забыть давний русский обычай носить в Пасху куличи и крашеные яйца в острог несчастненьким — то есть отбывающим наказание преступникам. В остроге сидели и убийцы — потому что в России с давних пор смертной казни за уголовные преступления не было: ее назначали только за посягательство на государственный переворот. И еще за то, что назвали постепенно террором: убийство высших чиновников только за их высокую должность. Так вот — наши сердобольные русские женщины несли куличи и убийцам: раз он уже осужден и надолго заключен в острог — он теперь достоин жалости, он — несчастненький…
Сегодня такое отношение к заключенным уже трудно себе вообразить.
При Сталине соседи, скажем, не могли взять в свой дом несчастных малышей, оставшихся в пустом доме без родителей. То есть — после того, как родителей арестовали и увезли в тюрьму, а потом расстреляли или отправили на десять-пятнадцать лет в советский концлагерь, соседи, друзья и родственники не имели права помогать их детям. Их положено было отправлять в специальные детские дома. Там им настойчиво объясняли, что их родители — отвратительные люди, враги всего народа, предатели. И заставляли их это вслух повторять.
…Итак, Рауля Валленберга арестовали. Сталин, как считают историки, лично отдал приказ. Так как он не мог по своей натуре представить мотивов чьих-то благородных действий, то уверился, видимо, что Рауль — обыкновенный американский шпион. Его не трогало, что Америка была нам союзником и очень помогала всю войну. Для Сталина все «империалисты» раз и навсегда оставались врагами.
Советская разведка увезла Валленберга в Москву и заключила в одну из сотен камер Лубянки.
Рауль, видимо, долго еще надеялся, что недоразумение разъяснится. Его выпустят, он вернется в Швецию, увидит мать… Откуда ему, никогда не бывавшему в Советском Союзе, было знать, что Сталин вообще не любил выпускать людей из тюрем, и уж тем более иностранцев. Это помогало скрывать от всего мира, что там творилось. А любой иностранец, вернувшись на родину, непременно рассказал бы всем о пытках и издевательствах.
Многие из сидевших в советских тюрьмах и лагерях говорили потом, что в разные годы встречали шведа с таким именем, глубоко подавленного.
Следы его родственники и шведское правительство ищут до сих пор.
Глава 31. Москва. В доме Заводиловых. В следственном изоляторе
Игорь Заводилов лежал в своем доме на широком диване в позе, ставшей в последние полгода его излюбленной, — навзничь, заложив руки за голову. И неотрывно смотрел в потолок — будто упорно хотел там что-то рассмотреть. Он лежал, не сняв галстука, и видно было, что ему совершенно все равно — давит горло надоевший за рабочий день галстук или нет.
Рядом с диваном стояла в розовом атласном халате, с распухшим от слез лицом, его жена Валерия. Белокурые, красиво отливающие платиной волосы кольцами падали ей на плечи.
— Что ты лежишь?! — спрашивала она истерическим тоном. — Встань, делай же что-нибудь!
— Я уже сделал, — ровным, каким-то бесцветным голосом отвечал Игорь Заводилов. — Я очень активно содействовал тому, чтобы девятнадцатилетнего юношу отправили на пожизненное заключение за убийство, совершенное нашей с тобой дочерью. Мой запас активности исчерпан. Я полностью опустошен и больше делать ничего не могу. Делай, если хочешь, ты.
— Но Вика не убивала же сама эту девушку! — выкрикнула жена.
— Не убивала. Зачем ей было пачкаться в крови? Она заказала ее убийство. Заплатила за него те деньги, которые мы с тобой ей щедро давали. Погубила живого человека только для того, чтобы этих денег после моей смерти у нее оказалось побольше. Чтобы получить и не причитавшуюся ей долю. Потом, возможно, она заказала бы тебя — чтобы получить и твою долю. Это — в случае моей, так сказать, естественной смерти. А если бы я зажился на свете дольше ее расчетов — возможно, заказала бы меня.
— Игорь! — закричала Валерия. — Ты вообще соображаешь, что говоришь?
— Это-то и есть самое плохое — соображаю и очень ясно, — серьезно, в упор посмотрев на жену, сказал Заводилов. — Очень хотел бы сейчас вообще ничего не соображать. Одного никак в толк не могу взять — почему я не сообразил всего этого гораздо раньше? Ведь мы оба с тобой давно видели, кого вырастили. Но боялись сказать самим себе, друг другу… Почему, Лера? Почему?
— Игорь! Она — твоя дочь!
— Ты сама не хуже меня знаешь, что в этом-то и ужас. У Кундюковых единственная дочь попала в ДТП, ей раздробило ногу до бедра. Я считаю, что, по сравнению с нами с тобой, они — счастливчики.