Дела и ужасы Жени Осинкиной
Шрифт:
Так вот, у ее бабушки память проснулась в четыре года — в первый день той самой войны, которую в учебниках называют Великой Отечественной — в отличие от просто Отечественной войны с Наполеоном в 1812 году.
Бабушка рассказывала так, что Женя ясно представляла залитую солнцем набережную Евпатории и то ощущение, которое сама бабушка называла чувством полноты жизни.
Оно складывалось из солнца, ярко-голубого неба, теплого воздуха, мягчайшего песка на пляже, сказочным образом состоящего из мельчайших ракушек разнообразной формы. Женя нигде не видела такого песка, да и сама бабушка, побывавшая за всю свою жизнь, а особенно в последние пятнадцать лет, на самых разных морях и на двух океанах, больше нигде его не встречала. Надо добавить сюда и плещущие тут же рядом волны, и удовольствие ходить по этому песку и
— Ну и где, где эта чудная коробочка? — приставала Женя. А бабушка только смеялась.
В номере, помнила она, был высокий потолок, за окном много неба. Но главное — вкус какого-то особенного не то пирожного, не то печенья. По бабушкиному описанию, — большой, в два раза толще обычного печенья брикет, величиной и формой с сегодняшний тульский пряник, напоминал песочное пирожное, но поплотнее, пожалуй. Брикет крошился, и каждая крошка была необыкновенно вкусной. Четырехлетняя Ася ела его прямо на жаркой, желтой от солнца улице, рядом с гостиницей — ее мама всегда покупала его по дороге с пляжа домой. И никогда больше, по ее словам, не пришлось ей ощутить именно этого бесподобного вкуса. На приставанья Жени, очень даже внимательной к разным вкусняпам, — на что же все-таки похоже? — бабушка, старательно подумав, сказала, что, пожалуй, на курабье (которое появилось в Москве в магазинах, кстати сказать, когда бабушка была уже совсем взрослой). Только совсем другая форма и толщина.
Бабушка помнила, как мама и брат много говорили о какой-то телеграмме, но о какой именно, узнала только много лет спустя, когда подросла и поумнела.
Оказывается, через три-четыре дня после того, как они приехали в Евпаторию и очень удачно устроились в гостинице «Крым», от отца из Керчи, где он был в командировке, пришла телеграмма странного содержания: «Немедленно возвращайтесь Москву».
Та же, которой странная телеграмма была адресована, как раз уже провела адаптацию детей к южному климату и приступила к самому отдыху. Адаптация же, которую дети ненавидели всей душой, заключалась в том, что в течение первых двух дней им не разрешалось купаться и гулять по солнцу. Каждое лето прабабушка (она сама с гордостью рассказывала это Жене; умерла прабабушка пять лет назад, и Женя хорошо ее помнила) вывозила детей на юг, веря в чудодейственную силу Черного моря, — и всякий раз неукоснительно по совету какого-то умного врача поступала именно так. Возможно, потому ее дети — в тридцать шесть лет, заметим, их у нее было уже четверо и намечался пятый, что в Москве в интеллигентных семьях и в те времена встречалось нечасто, не говоря о временах сегодняшних, — никогда не обгорали и не болели на юге.
Повертев телеграмму в руках и ничего в ней не поняв, хотя все три слова были разборчивы, молодая многодетная мать обратилась к единственному советчику — тринадцатилетнему сыну.
— Что будем делать, как ты думаешь?
— Но, мама, ведь совсем непонятно, что папа имеет в виду, — сказал тот рассудительно. — Мы только устроились, Аське здесь так хорошо… Давай подождем письма с объяснениями.
И они остались — отдыхать и ждать.
А ровно через неделю ночью всех разбудили далекие, но очень сильные взрывы.
Вот в эти часы у маленькой Аси и проснулась память — с этой именно ночи она помнила себя уже почти день за днем.
— Прекрасно помню, — рассказывала она Жене, — ночь; чуть-чуть начинает светать. И мы не в своем номере, а внизу в вестибюле — это необычно. Полный вестибюль народу. Большое кресло в белом чехле, и на нем, откинувшись и разбросав руки в стороны (бабушка показывала — как), лежит женщина с закрытыми глазами. И все говорят: «Она в обмороке, она в обмороке». Это слово я слышу первый раз. И не понимаю — вот же она в кресле, а не в каком-то обмороке… Пристаю к маме: «Мам, мам, где этот обморок?» Но мама меня не слушает. Где-то далеко — глухие сильные удары. Все к ним прислушиваются, никто ничего не понимает. Мой брат говорит: «Мама,
Женя несколько раз слышала этот рассказ, но ужасно любила, когда бабушка его повторяла. Она так живо все передавала, что Жене казалось — это происходит с ней самой, прямо сейчас.
— Скоро в гостинице появляется папа. Я ужасно рада. Он приехал к нам из командировки, а эта неведомая командировка находится в Керчи. Он привез мне странное засушенное морское существо — колючее, розоватое, с лошадиной мордочкой, хвост колечком. Это — морской конек. Я без конца с ним играю, а родители горячо о чем-то говорят.
И вот мы уже едем в «жестком плацкартном», как говорят взрослые, вагоне — возвращаемся в Москву. Мне жалко покидать песочек и море. В вагоне тесно, много народу. Но мне места хватает. Я смотрю в окно. Папа и мама без конца разговаривают, сидя друг против друга.
Что это была за телеграмма, бабушка узнала от своего папы, когда подросла.
В той самой Керчи, куда он уехал по делам службы, отправив семью отдыхать, 14 июня 1941 года на газетном стенде он прочел в «Правде», — главной тогдашней газете, на которую члены коммунистической партии обязаны были подписываться, а для прочих граждан ее каждое утро вывешивали на улицах на специальных стендах, — на первой странице набранное крупными буквами «Заявление ТАСС» — Телеграфного Агентства Советского Союза. Такое агентство во всей стране было единственное, и оно передавало по радио и печатало в газетах то важное, что правительство, то есть коммунистическая партия, то есть Сталин, который единолично правил тогда страной от имени партии, хотели сообщить своему народу.
На этот раз ТАСС сообщало следующее: слухи о том, что Германия сосредоточивает на нашей границе войска, — ложные. У Советского Союза с Гитлером есть договор о ненападении, советские люди должны верить, что Гитлер ни за что его не нарушит, и ни в коем случае не поддаваться панике. И разговоры о том, что Германия (после заключения в августе 1939 года этого договора Германию уже запрещено было называть «фашистской») хочет напасть на нас, — лживые и провокационные.
И любой житель Советского Союза мог прочесть между строк этого заявления, что за ложь, провокацию и панику полагается тюрьма, если не хуже.
После этого Заявления уже нельзя стало говорить вслух о том, о чем многие говорили, хоть и вполголоса, — что в последние недели ко всей западной границе страны стягиваются немецкие войска и что нам надо бы тоже подумать на всякий случай об обороне.
Теперь все должны были успокоиться и продолжать работать, а те, кто в отпуске, — спокойно отдыхать. Большинство так и поступили. Многие как раз после этого отправились отдыхать вместе с детьми — на Украину, в Крым и на Кавказ. И немало было тех, кто уже никогда не вернулся в свой дом.
Но отец Жениной бабушки, которого Женя знала только по фотокарточкам и по рассказам мамы, нередко вспоминавшей своего дедушку, поступил совсем по-другому.
Тут надо заметить, что вообще-то он был членом той самой единственной партии, которая правила в тогдашней России, и верил, что вместе с этой партией строит социализм — самую лучшую жизнь для людей. И даже постепенно сам искренне поверил, что в Советском Союзе уже живут лучше, чем в других, капиталистических странах. Да и как было не поверить, когда об этом целыми днями говорило советское радио и писали советские газеты, а ни в какой другой стране он ни разу в жизни не был и никаких других газет не видел?…Как же он был изумлен и даже ошеломлен потом, четыре года спустя, когда, шагая рядовым пехотинцем по дорогам поверженной Германии, увидел, что там в любой деревне в каждом доме — стиральная машина, холодильник и пылесос, про которые в Советском Союзе тогда и не слышали… Да и сами деревни его поразили. Ничем не были они похожи на те деревни с покосившимися заборами и вросшими в землю до окон избушками, десятки и сотни которых миновал он, меся сапогами грязь, когда продвигался с боями к западной границе, отвоевывая назад свою страну.