Дело Артамоновых
Шрифт:
Чёрный, кудрявый Стёпа, сидя на подоконнике, распустив толстые губы свои, гладил лоб дрожащей рукою, и казалось, что он сейчас упадёт, ударится головою в пол. Вот он зачем-то оторвал расстегнувшийся манжет рубашки и швырнул его в угол.
Движения женщины стали быстрее, судорожней; она так извивалась, как будто хотела спрыгнуть с рояля и - не могла; её подавленные крики стали гнусавее и злей; особенно жутко было видеть, как волнисто извиваются её ноги, как резко дёргает она головою, а густые волосы её, взмётываясь над плечами, точно крылья, падают
Вдруг музыка оборвалась, женщина спрыгнула на пол, чёрный Стёпа окутал её золотистым халатом и убежал с нею, а люди закричали, завыли, хлопая ладонями, хватая друг друга; завертелись лакеи, белые, точно покойники в саванах; зазвенели рюмки и бокалы, и люди начали пить жадно, как в знойный день. Пили и ели они нехорошо, непристойно; было почти противно видеть головы, склонённые над столом, это напоминало свиней над корытом.
Явилась толпа цыган, они раздражающе пели, плясали, в них стали бросать огурцами, салфетками - они исчезли; на место их Стёпа пригнал шумный табун женщин; одна из них, маленькая, полная, в красном платье, присев на колени Петра, поднесла к его губам бокал шампанского и, звонко чокнувшись своим бокалом, предложила:
– Выпьем, рыжий, за здоровье Мити!
Была она лёгкая, как моль, звали её - Пашута. Она очень ловко играла на гитаре и трогательно пела:
Снилось мне утро лазурное, чистое
– и когда звонкий голос её особенно печально выговаривал:
Снилась мне юность моя, невозвратная
– Артамонов дружески, отечески гладил её голову и утешал:
– Не скули! Ты ещё молодая, не бойся...
А ночью, обнимая её, он крепко закрывал глаза, чтобы лучше видеть другую, Паулу Менотти.
В редкие, трезвые часы он с великим изумлением видел, что эта беспутная Пашута до смешного дорого стоит ему, и думал:
"Экая моль!"
Поражало его умение ярмарочных женщин высасывать деньги и какая-то бессмысленная трата ими заработка, достигнутого ценою бесстыдных, пьяных ночей. Ему сказали, что человек с собачьим лицом, крупнейший меховщик, тратил на Паулу Менотти десятки тысяч, платил ей по три тысячи каждый раз, когда она показывала себя голой. Другой, с лиловыми ушами, закуривая сигары, зажигая на свече сторублевые билеты, совал за пазухи женщин пачки кредиток.
– Бери, немка, у меня много.
Он всех женщин называл немками. Артамонов же стал видеть в каждой из них неприкрытое бесстыдство густоволосой Паулы, и все женщины, - глупые и лукавые, скрытные и дерзкие, - чувствовал он, враждебны ему; даже вспоминая о жене, он и в ней подмечал нечто скрыто враждебное.
"Моль", - думал он, присматриваясь к цветистому хороводу красивых, юных женщин, очень живо и ярко воскрешаемых памятью.
Он не мог поняты что же это, как же? Люди работают, гремят цепями дела, оглушая самих себя только для того, чтоб накопить как можно больше денег, а потом - жгут деньги, бросают их горстями к ногам распутных женщин? И всё это большие, солидные люди, женатые, детные,
"Отец, пожалуй, так же бы колобродил", - почти уверенно думал он. Самого себя он видел не участником этой жизни, этих кутежей, а случайным и невольным зрителем. Но эти думы пьянили его сильнее вина, и только вином можно было погасить их. Три недели прожил он в кошмаре кутежей и очнулся лишь с приездом Алексея.
Артамонов старший лежал на полу, на жиденьком, жёстком тюфяке; около него стояло ведро со льдом, бутылки кваса, тарелка с квашеной капустой, обильно сдобренной тёртым хреном. На диване, открыв рот и, как Наталья, подняв брови, разметалась Пашута, свесив на пол ногу, белую с голубыми жилками и ногтями, как чешуя рыбы. За окном тысячами жадных пастей ревело всероссийское торжище.
Сквозь похмельный гул в голове и ноющую боль отравленного тела Артамонов угрюмо вспоминал события и забавы истекшей ночи, когда вдруг, точно из стены вылез, явился Алексей. Прихрамывая, постукивая палкой, он подошёл и рассыпался словами:
– Что - опрокинулся, лежишь? А я тебя вчера весь день и всю ночь искал, да к утру сам завертелся.
Он тотчас позвал лакея, заказал лимонаду, коньяку, льду; подскочил к дивану, пошлёпал Пашуту по плечу.
– Вставай, барышня!
Не сразу открыв глаза, барышня проворчала:
– К чёрту. Отстань.
– Это ты пойдёшь к чёрту, - не сердито сказал Алексей, приподнял её за плечи, посадил, потряс и указал на дверь:
– Брысь!
– Не тронь её, - сказал Пётр; брат усмехнулся, успокоил:
– Ничего; позовём - придёт!
– О, черти, - сказала женщина, уже покорно надевая кофту.
Алексей командовал, как доктор:
– Вставай, Пётр, сними рубаху, вытрись льдом!
Подняв с пола раздавленную шляпку, Пашута надела её на встрёпанную голову, но, посмотрев в зеркало над диваном, сказала:
– Очень прекрасная королева!
И, швырнув шляпку на пол, под диван, длительно зевнула:
– Ну, прощай, Митя! Помни: я - в номерах Симанского, номер тринадцать.
Петру стало жалко её, не вставая с пола, он сказал брату:
– Дай ей.
– Сколько?
– Ну... пятьдесят.
– Э! Много.
Алексей сунул в руку женщины какую-то бумажку, проводил её, плотно притворил дверь.
– Скупо дал, - вызывающе заметил Пётр.
– Она вчера за шляпу больше заплатила.
Алексей сел в кресло, сложил руки на палке, опёрся на них подбородком и сухо, начальнически спросил:
– Ты что же делаешь?
– Пью, - задорно ответил старший, встал и начал обтирать тело льдом, покрякивая.
– Пей, Кузьма, да не теряй ума! А ты что?
– А что?
Алексей подошёл к нему и, глядя, как на незнакомого, тихим голосом, с присвистом спросил:
– Забыл? На тебя жалоба подана, ты адвокату морду разбил, полицейского столкнул в канал...
Он так долго перечислял проступки, что Артамонову старшему показалось: