Дело Артамоновых
Шрифт:
Он давно, несколько недель, не видел Ольгу, избегал встреч с её сыном, поссорившись с ним. Ещё в конце лета, когда Пётр Артамонов лежал в постели с отёкшими ногами, к нему явился торжественный и потный Воропонов и, шлёпая тяжёлыми, синими губами, предложил ему подписать телеграмму царю - просьбу о том, чтоб царь никому не уступал своей власти. Артамонова очень удивила дерзкая затея городского головы, но он подписал бумагу, уверенный, что это будет неприятно брату, Мирону, да, наверное, и Воропонов получит хороший выговор из Петербурга: не суйся, дурак толстогубый, не в своё дело, не
Положив бумагу в карман сюртука, застегнувшись на все пуговицы, Воропонов начал жаловаться на Алексея, Мирона, доктора, на всех людей, которые, подзуживаемы евреями, одни - слепо, другие - своекорыстно, идут против царя; Артамонов старший слушал его жалобы почти с удовольствием, поддакивал, и только когда синие губы Воропонова начали злобно говорить о Вере Поповой, он строго сказал:
– Вера Николаевна тут ни при чём.
– Как это - ни при чём? Нам известно...
– Ничего тебе не известно.
– Доиграетесь до беды, - пригрозил голова и ушёл.
А вечером на Артамонова собаками бросились племянник, дочь, бросились и залаяли, не щадя его старость.
– Что вы делаете, папаша?
– кричала Татьяна, и на её некрасивом лице прыгали сумасшедшие глаза. Яков стоял у окна, барабанил по стеклу пальцами. Артамонову казалось, что и сын против него, а Мирон едко спрашивал:
– Вы читали, что там написано в этой бумаге?
– Не читал!
– сказал Артамонов.
– Не читал, а - знаю: написано, чтоб щенкам воли не давать!
Ему было приятно видеть, как сердятся Мирон и Татьяна, но молчание Якова - смущало, он верил деловитости сына, догадывался, что поступил против его интересов, а вовлечь Якова в этот спор, спросить: как он думает?
– не позволяло самолюбие. Он лежал и огрызался, рычал, а Мирон долбил, качая носом:
– Поймите: царь окружён шайкой мошенников, и нужно, чтоб их сменили честные люди...
Артамонов знал, что именно Мирон метит в честные люди и что отец его ездил в Москву хлопотать, чтоб Мирона кто-то там назначил кандидатом в государеву думу. И смешно и опасно представить этого журавля-племянника близко к царю. Вдруг вбежал растрёпанный, расстёгнутый Алексей и запрыгал, затрещал:
– Что ж ты делаешь, безумный человек?
Он кричал, как на служащего.
– К чёрту!
– взревел Артамонов старший.
– Учить меня? Провалитесь все к чёрту! Вон!..
Он даже сам был испуган внезапным взрывом своего гнева.
Теперь, сидя в углу, слушая беззлобный рассказ Ольги о бунте в городе, он вспоминал эту ссору и пытался понять: кто же прав, он или эти люди?
Его особенно смутили детски гневные слова Ольги. Вот она уже спокойно, даже умилённо говорит:
– Милые люди ткачи у нас! Как они живо прогнали воропоновских рабочих и кожевников. Остались там, охраняют дом...
А Наталья, очень испуганная, сердито хныкает:
– От вашего дома и пошла смута. Так и надо вам! Всё - от вас.
Явился Мирон и, не здороваясь, расхаживая по комнате пружинной походкой, стал грозить:
– Все эти Воропоновы и Житейкины дорого заплатят за то, что обучают народ бунтовать. Это им даром не пройдёт, это отзовётся! Вполне достаточно уроков мятежа со
Артамонов старший промолчал.
После скандала с петицией Воропонова Мирон стал для него окончательно, непримиримо противен, но он видел, что фабрика всецело в руках этого человека, Мирон ведёт дело ловко, уверенно, рабочие слушают его или боятся; они ведут себя смирнее городских.
Ветер притих, зарылся в густой снег. Снег падал тяжело и прямо, густыми хлопьями, он занавесил окна белым занавесом, на дворе ничего не видно. Никто не говорил с Артамоновым старшим, и он чувствовал, что все, кроме жены, считают его виновным во всём: в бунтах, в дурной погоде, в том, что царь ведёт себя как-то неумело.
– А где же Яша?
– тревожно спросила мать.
– Яша-то, говорю, где?
Мирон брезгливо сморщил нос и сказал, не глядя на тётку:
– Вероятно, спрятался в городе, в своём курятнике.
– Чего? В каком?
– пугливо забормотала Наталья.
Артамонов подумал:
"Пожалуй, не знает, дура, что у Якова любовница".
И вдруг сказал твёрдо:
– Ну, вот что: живите, как хотите! Делайте. Да. Действительно - не понимаю я. Стар. А - тут... Тут чёрт играет. Жил - жил - ничего не понимаю...
IV
До двадцати шести лет Яков Артамонов жил хорошо, спокойно, не испытывая никаких особенных неприятностей, но затем время, враг людей, которые любят спокойную жизнь, начало играть с Яковом запутанную, бесчестную игру. Началось это в апреле, ночью, года три спустя после мятежей, встряхнувших терпеливый народ.
Яков лежал на диване и курил, наслаждаясь ощущением насыщенности, исключающей все желания; это ощущение он ценил выше всего в жизни, видя в нём весь её смысл. Оно являлось одинаково приятным и после вкусного обеда и после обладания женщиной.
Женщина, кругленькая и стройная, стояла среди комнаты у стола, задумчиво глядя на сердитый, лиловый огонь спиртовки под кофейником; её голые руки и детское лицо, освещённые огнём лампы под красным абажуром, окрашивались в цвет вкусно поджаренной корочки пирога. Растрёпанные тёмные волосы картинно осыпали шею и плечи. На голом теле Полины золотисто-жёлтый бухарский халат, на ногах - зелёные, сафьяновые туфли. В ней есть что-то очень лёгкое, не русское; у неё милая рожица подростка-мальчишки; пухлые губы, задорные глаза, круглые, как вишни; даже в этот час, когда Яков сыт ею, она приятна ему. Она, конечно, несравнимо лучше всех девиц и женщин, которых он знал, и была бы совершенно хороша, если б не её глупый характер.
– Я не хочу кофею, Апельсинчик, - сказал Яков, сквозь густую пелену дыма папиросы; Полина, не взглянув на него, спросила:
– А - я?
– Не знаю, чего ты хочешь, - ответил Яков, устало зевнув.
– Нет, знаешь, - схватив его слова на лету и встряхнув головою, заговорили женщина ломким голосом. Послушав минуту, две её царапающие, крючковатые слова, Яков сел, бросил папиросу на пол и, надевая ботинки, сказал, вздохнув:
– Не понимаю твоей привычки портить хорошее настроение! Ведь ты знаешь: я не могу жениться, пока отец не помер...