Дело, которому ты служишь
Шрифт:
Он уже не раз и не два видел смерть. Видел тягчайшие, необратимые кровотечения. Видел агонию. И видел возвращение человека «оттуда», как он называл это для себя самого. Для старенького, очень близорукого врача Микешина в том, что называл Володя «возвращением», не было чуда. Устименко же испытывал почти благоговейное счастье, энергично помогая Антону Романовичу. И приходил в мрачное отчаяние, когда чудо не совершалось, когда Микешин, поправляя очки своим характерным жестом, покашливая, поднимался, чтобы уйти из комнаты, где «наука была бессильна».
— Тут, видите ли, вот какая штукенция, — говорил Микешин, забираясь в карету, — тут, Володя, мы припоздали.
Дверца захлопывалась, карета, гремя на булыжниках, покачиваясь, уезжала. Володе страшно и стыдно было обернуться: казалось, вслед смотрят ненавидящие глаза родных умершего, казалось, они все проклинают науку, Микешина, Устименко. Но следующий вызов заставлял забыть только что пережитые чувства, человек на Володиных глазах возвращался к жизни очень быстро, после того как ему ввели камфару с кофеином и морфий. Тягчайшие страдания исчезали, больной удивленно осматривался — шприц, ампулы, руки Микешина, его опытный мозг возвращали «оттуда».
— Вот так! — говорил Микешин и тоже поправлял дужки очков за ушами. — А теперь, знаете ли, покой — и все наладится.
«Наладится! — хотелось крикнуть Володе. — Вы, жена, дочь, вы все, как вы смеете не понимать, ведь этот человек, который сейчас просит кисленького, — он же был мертв…»
А карета вновь дребезжала по старым булыжникам Плотницкой слободы, и кучер Снимщиков, оглаживая одной рукой свою «богатую» бороду, предсказывал:
— Обязательно сегодня вызовов будет вагон и маленькая тележка. Чует мое сердце. И в баньке не попаришься!
Особенно поразила Володю одна, в сущности, простая история, в которой он увидел подлинное чудо и которая запомнилась ему на много лет: после полуночи, в середине августа, их вызвали на Косую улицу — во флигель, к некоему Белякову. В низкой, чистенькой комнате, на широкой постели трудно и мучительно умирал уже немолодой, до крайности исстрадавшийся человек. Широкая, ребристая грудь его вздымалась неровно, глазницы, щеки — все было залито пoтом, продолжительные судороги заставляли Белякова скрипеть зубами и стонать. Худенький подросток-школьник быстро говорил Микешину:
— Сначала папа все беспокоился, то вскочет, то сядет, то в сени вдруг побежал, затем, товарищ доктор, он дрожать стал. Уж такая дрожь сделалась, никогда ничего подобного я не видел… И кушать захотел. Предлагает: давай, говорит, Анатолий (Анатолий — это я), давай ужинать будем…
— А это что? — спросил Микешин, держа двумя пальцами пустую ампулу.
— Это? Инсулин он себе впрыскивает, — сказал подросток. — У него диабет.
Микешин кивнул. Секунду-две всматривался он в лицо Белякова, потом велел скорее дать сахару. Белякова опять свела судорога, так что затрещала кровать, но Микешин повернул его навзничь и быстро, ловкими, мелкими движениями стал сыпать ему в рот сахарный песок. А Володе в это время он велел готовиться к внутривенному вливанию раствора виноградного сахара. Минут через двадцать, когда судороги прекратились, Микешин сделал еще инъекцию адреналина. Беляков лежал благостный, удивлялся. Худенький мальчик, шмыгая носом, плакал в углу от пережитого страха, а Антон Романович говорил:
— Это, милый мой, у вас передозировка инсулинная. Если еще, от чего боже сохрани, как чурались наши деды, если еще почувствуете нечто подобное — скорее кусок белого хлеба или сахару два кусочка, но сейчас же, не теряя времени. С этим делом не шутите. А завтра в поликлинику.
В темных сенях Микешин вдруг чертыхнулся, крикнул:
— Что я, поп, что ли? Или архиерей?
А влезая
— Мальчишка этот руку полез мне целовать.
Володя взобрался на козлы, сказал Снимщикову сдавленным голосом:
— Нет ничего величественнее науки, товарищ Снимщиков. Сейчас Антон Романович буквально спас человека от смерти, от неминуемой смерти.
— От неминуемой спасти нельзя! — строго обрезал Володю кучер. — От минуемой можно. Ты вот с нами всего ничего ездишь-то, а я поболе двадцати годков на науку на вашу гляжу… Спас, как же! И профессора не спасают, не то что наш очкарик.
Снимщиков был скептиком и Микешина нисколько не уважал. Слишком уж часто тот говорил «пожалуйста», «будьте добры», «сделайте одолжение». И пальто Антон Романович носил круглый год одно и то же — «семисезонное», как определил кучер.
Был третий час ночи, луна катилась над городом, над его пыльными площадями, над бывшим Дворянским садом, над бывшим купеческим, над куполами собора и над широкой Унчой. Лаяли, гремели цепями во дворах Косой улицы злые, некормленые псы. Из Заречья несло лесной гарью. Когда подъехали к станции «Скорой помощи», Микешин вылез из кареты, снял белую шапочку, сказал сипловато:
— Благодать-то какая, а, Володя?
— Спасибо вам, Антон Романович, — буркнул Устименко.
— За что?
— За то, что вы… учите меня, что ли.
— Я? Учу? — искренне удивился Микешин.
— Не в том смысле. А вот, например, сегодня… — совсем смешался Володя.
— Ах, сегодня! — грустно произнес Микешин. — Беляков этот, да? Так ведь это фокус-покус, случай элементарнейший.
И в голосе Антона Романовича послышалась Володе знакомая, полунинская нотка — чуть насмешливая, ироническая, немножко усталая.
Перед самым началом занятий в Заречье загорелись лесные склады. Пожар начался под утро, мгновенно, в бараке, в котором спали грузчики, никто вовремя не проснулся. Дул сильный, порывами ветер, нес раскаленные угли, обжигающий пепел; вороные кони Снимщикова храпели, пятились, воротили с дороги в канаву. Пожарные части одна за другой неслись, гремя колоколами, по мосту через Унчу; пожарники в дымящихся брезентовых робах таскали из огня обожженных людей, санитары беглым шагом несли пострадавших дальше, к своим каретам и автомобилям. Когда кончился этот ужасный день, Микешин сказал:
— А ожоги мы и вовсе лечить не умеем.
Глаза у него были воспаленные, белую шапочку он потерял, волосы торчали, словно перья, губы пересохли.
В этот трудный день Володя видел Варвару: она шла по улице Ленина и узнала его — на козлах, чуть подняла даже руку, но помахать не решилась. Слишком уж измученное и строгое было у него лицо.
К началу первого семестра нынешнего года для Володи уже многое осталось позади: и признаки воспаления, которые когда-то заучивались наизусть, как стихи: калор, долор, тумор, рубор эт функциолеза, что означало — жар, боль, припухлость, покраснение, нарушение функций. Позади осталась и уверенность, что понимать сущность предмета не так уж трудно. Позади остались и споры о загадках средневековой медицины и о докторе Парацельсе, который лечил больное сердце человека листьями в форме сердца, а болезни почек — листьями в форме почек. Позади, далеко позади осталась робость перед тяжелой дверью прозекторской, над которой были выбиты слова: «Здесь смерть помогает жизни». Тут Володя чувствовал себя теперь уверенно, почти спокойно, смерть была теперь не таинством, а «курносой гадиной», с которой предстояли тяжкие и повседневные сражения. Но как вести эти бои?