Дело, которому ты служишь
Шрифт:
Труп не страшил более Володю. Но ему было не по себе, когда на секционном столе он увидел тело девятнадцатилетнего спортсмена — загорелое, великолепное, тренированное для долгой и здоровой жизни. Как могли не спасти этого человека? Почему тут победила проклятая «курносая гадина»? И сколько еще времени врачи будут вздыхать, разводить руками, болтать о том, что наука таит в себе много не проявленной и ею же самой не познанной силы?
Очень многое осталось позади, но сколько дверей ему еще предстояло открыть и что ожидало его за этими дверями?
Внезапно с юношеской непримиримостью и категоричностью он стал делить профессоров и преподавателей на талантливых и бездарных. Но Пыч довольно резонно ему ответил, что Лев Толстой, Чайковский, Менделеев, Ломоносов,
Год начался трудно.
Светя другим, сгорать самому — оказалось не такой простой штукой. Прежде всего нужно было научиться «светить» с толком. А как, если опытный Микешин — хороший и добросовестный доктор — не один раз за лето говорил Володе:
— Этого, коллега, мы еще не умеем.
Или:
— Процесс необратим.
Или еще:
— Послушайте, Володя, что вы себя мучаете, мы же насморк толком не научились лечить!
Умница Полунин иногда отвечал на вопрос о назначении:
— Ничего не надо. Пройдет!
Больную, голубоглазую, белокожую польку Дашевскую в полунинской клинике курировал Устименко.
— Пройдет! — сказал Полунин.
— Как пройдет? — удивился Володя.
— А так! Возьмет и пройдет!
— Само?
— Ну, покой, рациональное питание, сон, беседы с вами — вы же неглупый юноша, хоть и чрезмерно сурьезный (Полунин всегда говорил вместо серьезный — сурьезный). И со временем все пройдет. Хотите возразить?
Возражать было нечего.
Сам профессор Жовтяк
Странные наблюдения тревожили Устименко: чем деятельнее и хлопотливее лечили больного, чем больше учиняли над ним всяких процедур, чем чаще давали лекарства, тем благодарнее делался он. А если лекарств давали мало, если не заставляли глотать зонд и не интересовались особо анализами, больные, случалось, даже жаловались, что их мало лечат. «Мало, плохо и совсем не обращают внимания». Замечал также Володя, что наибольшей популярностью у больных пользовались «добрые» доктора, совершенно притом вне всякой зависимости от глубины знаний, серьезности, одаренности того или иного врача. Любили больные также профессорскую внешность врача — бороду, перстни на руках, с почтительностью и уважением взирали на «архиерейские» выходы некоторых медицинских деятелей, знавших цену помпезности в своем ремесле.
— Какой солидный! — услышал однажды Володя восторженное замечание больной старушки Евсеевой, относящееся до самоуверенного и глупого, но притом доктора и профессора Жовтяка. — Сразу видно, что не нынешним чета — действительно профессор!
Благостная улыбка, «коза», сделанная ребенку, анекдотец — все входило в арсенал Жовтяка, ничем он не брезговал ради своей популярности, и больные словно расцветали ему навстречу, в то время как суровый, молчаливый и угрюмый хирург Постников, не имевший, кстати сказать, никакого ученого звания, нередко вызывал нарекания тех самых людей, которые им были вытащены оттуда, куда профессор Жовтяк никогда даже не пытался заглядывать, предпочитая в этих рискованных случаях действовать руками Постникова, В тех же редчайших и совершенно непреодолимых казусах, когда Иван Дмитриевич «срывался», профессор Жовтяк долго и укоризненно покачивал своей благообразной, с надушенной плешью головой и говорил бархатным голосом:
— Эк вас, коллега, занесло! Для чего понадобилось оперировать неоперабельного? Зачем статистикой рисковать? Он бы и дома, среди близких и дорогих его сердцу, благополучно опочил, а вы мне плюсовые итоги на минусовые пересобачиваете. И какая вам-то от этого прибыль? Нет, уж вы это оставьте, мой почерк не рушьте. У нас имеется авторитет, а еще парочка ваших рисков — и станут про меня лично болтать языками, что-де профессор Жовтяк не уследил. А я не последний человек в городе и в области, мне не из чего по вашей милости себе шею ломать.
Представлялся
— Профессор Жовтяк!
Оперировал он редко, некрасиво, но очень кокетничал и при этом любил произносить всем известные истины, «цитировал цитаты», как выразился про него однажды в сердцах Полунин. Без Постникова шеф не рисковал делать решительно ничего, и Иван Дмитриевич всегда стоял рядом с Жовтяком, словно со студентом, держа корнцанг в руке. И все видели, что Постников нервничает, и всем было стыдно, чуть-чуть стыдился и сам Жовтяк; во всяком случае, Володя своим ушами слышал, как, размываясь после особенно неловкой операции, шеф сказал довольно-таки жалким голосом:
— Эхма, старость не радость! Бывало…
— Что бывало? — жестко осведомился Постников.
Иногда он вдруг подолгу, словно задумавшись, смотрел своими молочно-льдистыми, непроницаемыми глазами в холеное, с ассирийской бородкой лицо шефа, и никто не понимал, о чем он при этом думает. А Жовтяк, только что разливавшийся соловьем, внезапно путался, краснел, обрывал на полуслове свою лекцию-речь и, заторопившись, исчезал.
Ненавидя Ивана Дмитриевича, он, однако же, решительно не мог без него обходиться. Клиника целиком лежала на плечах Постникова, практически студентов учил Постников, сложнейшие операции производил Постников; ходили слухи, что некоторые статьи за шефа пишет Постников. Жовтяк был занят по горло, всюду консультировал (разумеется, в трудных случаях прихватывая с собой молчаливого Постникова), ездил с начальством на охоту, заседал деловито и строго, был не прочь, когда, разумеется, можно, подать ядовитую реплику, открывал областные и городские конференции врачей, знал, сколько времени нужно аплодировать, стоя в президиуме, и все свои речи начинал так:
— Дорогие товарищи! Позвольте прежде всего по поручению коллектива ученых Института имени Сеченова приветствовать вас! (Здесь он сам, Геннадий Тарасович, аплодировал и раскрывал длинненький блокнот.) Начну с цифр. В 1911 году мы имели по области койко-мест всего лишь сто двадцать два…
— Слушайте, слушайте! — говорил при этом Полунин. — Сейчас вы узнаете сногсшибательную новость — оказывается, что при Николашке со здравоохранением дело обстояло хуже, чем при Советской власти.
И никогда не ошибался. Жовтяк пережевывал всем известные истины, критиковал начальство не выше завоблфинотделом, в президиуме перешептывались, писали друг другу записки, в зале стоял ровный, неумолкающий шум голосов. А Жовтяк, ни на что не обращая внимания, говорил и говорил о своих койко-днях, множил средне-годовые койки на количество дней в году, производил анализ коечного фонда, называл среднюю величину второго элемента фунции койки, производил анализ коечной номенклатуры и наконец после третьего продления регламента, с высоко поднятой головой покидал трибуну.
— Зачем это он? — спросил как-то Володя Полунина.
— И терпентин на что-нибудь полезен! — загадочно ответил Пров Яковлевич.
— Какой терпентин? — не понял Володя.
— Почитайте «Плоды раздумья» Козьмы Пруткова, У него же сказано: «Усердие все превозмогает». И еще есть один краткий афоризм: «Козыряй!»
С грустной усмешкой Полунин отвернулся от Володи.
Студентов, особенно тех, про которых говорили, что они способные, Жовтяк ласкал. Ласкал и Женьку Степанова — редактора институтской газеты. Ласкал и сурового Пыча-Старика — на всякий случай: его тревожило, когда он чувствовал неодобрение, пусть даже молчаливое. Но больше всех ласкал он Володю, и потому, что о Володе говорили как об очень способном студенте, и еще потому, что Володя на него смотрел невыносимо неприязненно. Но как ни ласкал Геннадий Тарасович хмурого Устименку, тот быстро раскусил велеречивого профессора и невзлюбил его так же бурно и пылко, как полюбил строгого и невеселого Постникова. А может быть, и не раскусил Володя Жовтяка, а просто со свойственной ему наблюдательностью заметил особую, подчеркнутую вежливость, даже насмешливую галантность Полунина по отношению к шефу хирургической клиники.