Дело, которому ты служишь
Шрифт:
Дверь открыл Полунин, в фартуке, в самом обыкновенном фартуке, какой надевала, хозяйничая дома, Варвара. А Ганичев был по животу повязан полотенцем, и еще какой-то незнакомый коренастый человек, очень загорелый, в жестком крахмальном воротничке, с лицом чуть калмыцким, тоже был повязан суровым широким полотенцем. И руки у всех троих, а у Ганичева и лицо, были в муке. «Чего это они?» — на мгновение даже испугался Володя, но его тотчас же посадили к огромному кухонному столу, за которым лепились пельмени. Постников, раскатывая тесто скалкой, кивнул Володе, Полунин сказал: «Вы
— Очень приятно, здравствуйте, Богословский я.
Володя напрягся и вспомнил — эту фамилию не раз слышал он и от Полунина, и от Постникова, да и в городе часто называли Богословского — он был главным врачом в больнице в Черном Яре и там же заведовал хирургическим отделением. Об этом бритоголовом, мужиковатом докторе рассказывали много интересного, и Володя с любопытством стал приглядываться к «врачу милостью божьей», как высказался про Богословского однажды нещедрый на похвалы Пров Яковлевич. Разговор же между всеми троими продолжался.
— И последнее, — говорил Полунин, — больше не стану вас тормошить, иначе вы сердиться будете. В истории медицины, если на то пошло, есть один честный человек, и имя ему — Время. Не согласны?
Богословский едва заметно улыбнулся.
— Ишь хватил! Один! Все тебя, Пров Яковлевич, заносит — один во всей истории медицины.
— Так ведь речь идет не о субъективной честности, а о другой, об объективной. — Полунин ловко швырнул несколько красиво слепленных пельменей на противень, посыпанный мукой, и посоветовал: — Ты, Николай Евгеньевич, проверь сам умственным взором. Самые честнейшие первооткрыватели, заблуждаясь, защищались, и самые честные люди, тоже заблуждаясь, противились неоспоримым нынче истинам. Я сколько лет живу и все думаю…
— Годы не мудрецов делают, а лишь старцев, не хвастайтесь! — заметил Постников. — По себе знаю.
Он отложил скалку и умело длинными пальцами принялся лепить пельмени. А у Володи они не получались — начинка вылезла сквозь лопнувшее тесто, края не слипались. Впрочем, никто этого не замечал или все делали вид, что не замечают.
Вода на плите уже кипела, Полунин вызвался накрывать на стол и позвал с собой в комнату Володю.
— Пельмени Постников готовит неслыханные, — говорил Пров Яковлевич, расставляя тарелки. — Едят их по-всякому, но здесь классика в чистом виде. Без пошлостей, без эклектики, пельмени без всякого украшательства. Водку пьете?
— Пью! — немножко слишком бодро солгал Володя.
— И умеете?
— А чего же тут уметь?
— Не скажите!
Таская из маленького буфета тарелки, рюмки, блюда, вилки, ножи, Володя понемножку оглядел всю комнату. Наверное, здесь было очень хорошо когда-то, но нынче все сделалось немного запущенным, чуть-чуть нежилым. Словно хозяину неинтересно было приходить сюда, словно он не то сегодня приехал, не то собрался уезжать. Ковер на полу лежал криво, портьера с оборванной подкладкой висела только на одном окне, скатерть нужно было доставать из чемодана. Книги лежали и на полу, и на гардеробе, и на подоконниках.
— Пельмени у нас — традиция, — говорил Полунин, раскуривая папиросу, — раз в год, в день его рождения. Постников вдов, мы приходим без жен, всё по-холостяцки. Непременно поминаем Ольгу.
— А кто Ольга?
— Ольга Михайловна? Жена его покойная, вот взгляните.
Володя поднял голову и словно встретился взглядом с живыми, смеющимися, еще юными глазами милой женщины с пышными, наверное, очень мягкими волосами. Прическа у нее была странная, «дореволюционная», подумал Володя, в руке она держала стетоскоп.
— Тоже врач?
— Да. И очень хороший.
— А отчего умерла?
— Заразилась, — сильно затянувшись толстой папиросой, сказал Полунин. — В восемнадцатом году. В военном госпитале. В госпитале и умерла.
— Это как же? — спросил Володя.
И вдруг увидел фотографию Аллочки, той самой, которая говаривала про себя, что она «бабайки любит». Фотография была в красивой кожаной рамке с медными уголочками, и смотрела Аллочка вызывающе, словно бы утверждая, что она тут настоящая хозяйка, а не та, которая умерла в восемнадцатом году в госпитале.
— Что ж, — сказал Володя, попеременно взглядывая то на фотографию Аллочки, то на портрет Ольги Михайловны, — что ж, Иван Дмитриевич любил свою жену?
— Очень! — спокойно и веско ответил Полунин. — И нынче любит и помнит…
— Почему же здесь тогда Алла? — жестко произнес Устименко. — Вот фотография.
— Уже и осудили? — угрюмо усмехнулся Полунин. — Успели осудить? Тяжелый из вас произрастет фрукт, Устименко, крайне тяжелый. Советую: полегче с людьми, да еще если это настоящие люди.
Володя хотел ответить, но не успел.
Иван Дмитриевич ногой распахнул дверь, внес огромную суповую миску. Перед пельменями выпили холодной калганной водки — по полной, обратившись к портрету. Слов никаких никем сказано не было; впрочем, знал покойную только Полунин. Пельмени были действительно удивительные — ароматные, легкие, страшно горячие. Постников каждому перчил «особенно», потчевал весело, говорил, что любит «угощение с хорошим поклоном». За калганной выпили перцовой, за перцовой пошла рябиновка на смородиновом листе, потом таинственная «гудаутка» — «всем водкам генерал-губернатор», как представил ее Иван Дмитриевич. Володя захмелел сразу, раскраснелся, замахал руками, уронил нож.
— Вы водки поменьше, пельменей побольше! — посоветовал Полунин.
Сам он пил, ни с кем не чокаясь, графин «зверобоя» стоял возле его локтя, наливал он себе не в рюмку, а в тяжелую, зеленого стекла стопку.
— За вас, Пров Яковлевич! — возгласил Устименко.
— Лучше пельменем! — предложил Полунин.
— А я не мальчик!
— Конечно, кто спорит?
Было весело, вкусно и шумно.
И немножко чуть-чуть совестно за тот глупый разговор, который Володя затеял с Полуниным по поводу фотографии Аллочки. Действительно, мало ли как случается на свете!..