Дело непогашенной луны
Шрифт:
— Как ты смеешь! Мой отец был замечательным человеком! Светлым, чистым… К сожалению, слишком доверчивым. Да, он в чем-то ошибался, но…
— Он был нацистом, Магда! И ему просто повезло, что его ликвидировали вовремя…
— Как ты добра!
— Да-да, повезло! Он не успел сполна поучаствовать во всех играх, что развернулись чуть позже! А как он устанавливал новый порядок в Камеруне? Ты что, даже теперь не знаешь, как тогда устанавливали новый порядок?
— Тебе хорошо говорить, подруга! Вы ловко устроились, с вами носятся, как с писаной торбой! А то, что таких, как мой отец, тоже надо было спасать, — это никому и в голову не пришло! Наоборот, только ладошки потирали радостно: ага, передрались пауки в банке! Хоть бы, мол, все сожрали друг друга…
— От кого спасать? Куда спасать? Они сами все это придумали! И они были
— А вы, значит, не дома? Родились там, учились там — но все равно это вам был не дом?
— Да такие, как твой отец, нас в печи гнали! В лагеря!
— Ты помнишь, как звали человека, который придумал лагеря переподготовки? Розенберман! Очень немецкая фамилия, правда?
— Ты соображаешь, что говоришь?!
— А что? Нам нельзя говорить то, что было на самом деле, только вам можно?!
— Магда!!
— Соня!!
9
— Что с тобой, Магдуся? — потрясенно выговорил он. — Что случилось? На тебе лица нет!
Боясь переступить порог собственного дома, она остановилась поодаль от мужа и пытливо всматривалась в него, не подходя. Он протянул было руки, чтобы, наверное, обнять, наверное, привлечь к себе, — она молча отшатнулась, не опуская простреливающего навылет взгляда. Ее трясло.
— Ты тоже? — надтреснуто спросила она. — В тебе это тоже сидит?
— Что? — непонимающе спросил он. Она молчала.
Нет. Нет. Она ощутила это каким-то шестым чувством. Эти глаза… Эта голова редечкой… Нет. Не может быть. Быть не может.
И тогда слезы, что всухую, впустую ядовито кипели у нее где-то внутри глаз всю дорогу, брызнули наружу. Она уткнулась Мордехаю в грудь.
— Она… она…
Это все, что она могла выговорить. Так ей казалось.
Она даже не заметила, что сказала куда больше. Она даже не сразу сообразила, о чем он вдруг закричал, как раненый: «Да как ты могла подумать обо мне так! Заподозрить такое! Да разве я… Да я ни сном ни духом…» Она даже успела удивиться, когда поняла, что в соседней комнате стрекочет диском телефон, что муж куда-то звонит, пока она, присев на самый краешек дивана, словно уже чужая здесь, доплакивает свои сегодняшние слезы — может быть, последние слезы в жизни, потому что после такого плакать уже нельзя. Не о ком. Не по чему.
— Я запрещаю вам видеться с моей женой! — кричал он надтреснутым фальцетом в телефонную трубку. — Как вы могли! У нее же больное сердце! Я не желаю больше видеть вас в нашем доме! Я вас на порог больше не пущу!!
Она слушала, уже не всхлипывая, боясь дышать, и понять не могла, легче ей становится — или во сто крат тяжелее.
Богдан Оуянцев-Сю
Это была третья поездка Богдана в столицу империи — и самая непритязательная с виду, самая неофициальная.
И впервые без Бага.
Когда бываешь где-нибудь часто и обыденно, впечатления стушевываются и, сколь бы ни был причудлив тот мир, что, вырвавшись из повседневной круговерти, ты навестил, он скоро становится частью этой же самой круговерти и не ощущается уж ни новым, ни чудесным. Так, наверное, раньше или позже перестают чувствовать завзятые искатели впечатлений; хоть ты им Лхасу покажи, и беспременно чтоб далай-лама ручкой помахал из окошка Поталы, хоть знаменитую колымскую зону отдыха с теплыми купальнями под открытым небом и клонированными мамонтами, берущими корм с руки, — они лишь: далай-лама лысоват [68] , мамонт хлипковат, и вообще суп недосолен… Праздники должны быть редкими. Древние это хорошо понимали.
68
Утонченная ирония Х. ван Зайчика заключается здесь, как видится переводчикам, в том, что буддийские священнослужители всегда, в обязательном порядке, бреют головы наголо…
Ханбалык — редкий праздник.
Воздухолет мягко и величаво скатывался с заоблачных высей — точно с долгой горы аккуратный пожилой лыжник, не показателей алчущий, но здоровья да радости; а тем временем — отринув и наушники с восьмью разнообразными музыками, и развлекательную сериальную фильму, над которой уж третий час впокатушку хохотал, сотрясая кресла, сосед по перелету, —
Вспоминать собственное прошлое — тоже праздник, и тоже, по причине вечной нехватки досуга, довольно редкий. Странный праздник — немного печальный, но как бы омывающий душу живой водою… Так, поднимаясь над сиюминутной суетой, напоминаешь себе, что ты не однодневка, запутавшаяся в нескончаемом торопливом сегодня; что ты можешь меняться, что у тебя есть прошлое — а стало быть, и будущее.
На сей раз Богдана никто во дворцах не ждал, и от воздухолетного вокзала Шоуду до города Богдан добирался на повозке такси, как обычный путешественник. И остановился он не в гостинице, а в скромном и тихом странноприимном доме православной духовной миссии, затерянном посреди обширного, наполненного куполами церквей парка, продутого насквозь в это суровое время года сухими и пыльными ветрами. Молчаливый послушник, встретивший Богдана у врат по велению начальника миссии, архиепископа Памфила, с коим минфа снесся еще из Александрии, проводил его по извилистым дорожкам парка, показал келью; скромные свои дорожные пожитки Богдан нес сам, не позволив послушнику перехватить у него невеликий груз.
В Ханбалыке было около восьми вечера, когда минфа, наскоро приняв с дороги душ и переодевшись, отправился на молчаливое свидание с великим городом.
Неподалеку от главных врат духовной миссии Богдан одиноко поужинал в маленькой харчевне, называвшейся «У Ху Да»; судя по имени, владелец заведения, живи он в стародавние времена, вполне мог бы, наряду с Му Да и Мэн Да, стать одним из лучших учеников Конфуция в его поздние годы. Богдан наугад заказал что-то из простой ханьской еды — он так и не научился понимать или хотя бы угадывать по цветистым, романтичным названиям блюд в трапезных росписях, что эти блюда на деле из себя представляют. Да по правде говоря, не очень и старался. Великий муж был неприхотлив в еде, а тот простой факт, что ханьская кухня невкусной не бывает, в какую строчку ни ткни, выучил еще сызмальства. Получив несколько тарелок с аппетитно дымящимися, раскаленными ворохами, где чего только не было намешано — от ростков бамбука до миниатюрных, точно девичьи ноготки, крабьих панцирей, — Богдан одним движением разорвал пребывавшие в единстве, как бы сросшиеся бедрами деревянные палочки-куайцзы, что принесли ему вместе с заказом, и принялся за еду.
С легкой грустью, которая всегда охватывала его при воспоминаниях о невозвратимом — почему-то о возвратимом и вспоминать не хочется, ведь оно и без того вернется, — Богдан будто наяву увидел, как в прошлый приезд Баг привел его в это накануне открытое им, Багатуром Лобо, простенькое заведение. И так им у Ху Да понравилось, что во все дни пребывания в столице они либо обедали, либо ужинали именно здесь, делая порою немалый крюк по городу, чтобы не изменять стремглав созревшей привычке. С вечера второго дня Богдана и Бага тут уже узнавали и замечали еще на подходе; маленькая, смешливая сяоцзе, стоявшая у порога харчевни и зазывавшая прохожих на трапезу, издалека видела степенно, но решительно, чуть ли не в ногу приближавшихся человекоохранителей и, загодя улыбаясь, принималась широко махать им: сюда, мол, сюда, к Ху Да! А когда они начинали подниматься по ступенькам, громко докладывала внутрь: «Идут наши знатные лаоваи! [69] »
69
Лаовай — досл.: «старый внешний», «старина извне». Так уважительно называют в Цветущей Средине приезжих из других улусов.