Дело непогашенной луны
Шрифт:
Гречкосей молчал, только желваки начали играть на его скулах. Немигающими глазами он смотрел мимо Богдана, вниз, куда-то в мерзлую мертвую землю. Словно что-то вспоминал.
— Формальное наказание он получил легче легкого, но с работы ему пришлось уйти. Его презирали коллеги. А он мог бы стать их руководителем, его выдвигали, предлагали заменить ушедшего в отставку гения, того самого учителя — по своим дарованиям ученик был вполне сего достоин… Но он бросил науку вовсе. Впал в нарочитое ничтожество. Только бы на него не обращали внимания, только бы не вспомнил кто-нибудь эту историю, только б не засомневался в выводах комиссии…
Теперь молчание оказалось очень долгим.
Вокруг все оставалось до жути обыденным. Обедавшая семья покинула наконец харчевню и торопливо двинулась на посадку; мама вышагивала гордо, ни на кого и ни на что не глядя, а дочку буквально волокла за руку; та лишь презрительно задирала нос. Похоже, они приезжали сюда, только чтобы привычно поругаться из-за еды. Долговязый папа то и дело приникал к видоискателям и, не замедляя шага, снимал, снимал, вовсю пользуясь короткой паузой между поглощением и перемещением… На лице его читалось блаженство: отметился. Будет что показать друзьям, будет чем похвастаться… Из машинного отделения доносился ритмичный металлический рокот — барабан, неутомимо наматывая тросы, втягивал кабинки в темный зев станции и, прокрутив их в лязгающем механическом безлюдье, равнодушно вываливал вниз, в долину. Ханбалык медленно гас вдали.
Их было только двое на ветру: Богдан и Гречкосей. Никого больше, в целом свете никого. Одиночество.
Так одинок любой, кто совершает выбор.
— Кто вы? — хрипло спросил Гречкосей.
— Писатель, — безмятежно ответил Богдан, глядя на бледно горящее в морозной дымке бескровное солнце.
Гречкосей еще помолчал.
— Я что-то упустил? — спросил Богдан.
— Он меня видел, — сказал Гречкосей. Глубоко, отрывисто вздохнул. Качнул головой, словно до сих пор удивляясь. — Он просто сказал: мне это очень нужно. И я ничего ему не ответил, только кивнул и отступил в сторону, давая выйти из музея. И все. Больше мы не перемолвились ни словом. Через два дня он уехал.
— Все остальное было, как я сказал?
Гречкосей лишь кивнул. А потом, помолчав, едва слышно спросил:
— Что вы с ним сделаете?
Лицо Богдана стало жестким. Время играть прошло.
— Вопрос поставлен неправильно, — сказал он. — Надо бы спросить: что он с нами сделает?
Гречкосей впервые поднял на него взгляд — и в нем отчетливо читалось недоумение.
Богдан взглянул физику прямо в глаза.
— Позавчера прибор был испытан, — сказал он. — Испытан успешно. С минимальными затратами энергии, просто от сети, как электробритва какая-нибудь… Преобразованию в пространство подвергся на высоте полутора тысяч ли отсек одной из старых ракет.
Несколько мгновений Гречкосей словно бы не слышал слов Богдана. Или не понимал их. Потом плечи его медленно опустились.
— Я знал… — выговорил он. — Знал, что когда-нибудь… Каждое утро просыпался и ждал: когда? что?.. Ведь не просто же так… не чтобы дома пылился… — Гречкосей осекся. Потом спросил: — Вершина конуса поражения где-то в районе Димоны?
— Представьте,
И опять Гречкосей уставился на Богдана — но теперь в его глазах была сумасшедшая, недоверчивая надежда.
— Но тогда я не понимаю…
— Преждерожденный Ванюшин с супругой в это время как раз были там. Со свойственным им чувством такта пытались примирить противуборствующие стороны. Теперь, думаю, напряжение там не скоро спадет… Вы канал общеимперских новостей смотрите?
Гречкосей отрицательно покачал головой и вдруг жалко улыбнулся.
— Ничего не смотрю. Я спрятал голову под крыло, — признался он.
Богдан на миг даже растерялся от этой откровенности; а потом тронул бывшего физика за локоть. Мол, ничего; мол, это еще не самый страшный способ борьбы с собственной жизнью, если она вывернулась из рук и уже безо всякого смысла упруго заплясала сама по себе, как вырвавшийся пожарный шланг; во всяком случае, не самый кровавый способ…
— Не напоминайте ему обо мне, — попросил Гречкосей.
— Хорошо, — чуть помедлив, ответил Богдан. — Попробую.
Иногда Богдан жалел, что не курит.
Как славно, как успокоительно было бы сесть поближе к окну, погасить свет и закурить, и пускать мерцающий ароматный дым в потолок, глядя из тепла и уюта во тьму внешнюю, и угадывать там смутные очертания заиндевелых деревьев, ритмично поднося сигарету к губам, затяжкой плавно возрождая ее оранжевый огонек, отраженный в черном стекле… Как было бы по-мужски! Наверное, сразу стали бы приходить в голову решительные, однозначные мысли о том, что делать дальше…
Вот он узнал.
Но он уже едучи сюда наверняка знал это.
И что теперь?
Богдан тупо стоял посреди кельи, забыв, что можно бы снять доху, можно хотя бы сесть.
Что же это такое люди вытворяют друг с другом…
Потом у него в кармане упруго и беззвучно затрясся телефон.
Припадков пять его дрожи минфа выдержал, не сделав ни единого движения: он не хотел ни с кем говорить сейчас. Потом чувство долга возобладало.
— Алло?
А в трубке нежданно-негаданно раздался голос Раби Нилыча; минфа не слышал его уж более года.
— Приветствую, Богдаша! Узнал старика?
— Господи, Мокий Нилович! Как же, как же! Еще бы не узнать!
— Ты нынче где?
— Да как сказать…
— Впрочем, я не о том, — сварливо прервал Богдана Раби Нилыч. — Какая разница, где ты. Понимаю, что весь в делах… Вопрос не в месте, а во времени. Тут, знаешь, такая Жмеринка… Найдется у тебя сейчас несколько свободных дней?
— А что такое?
— Да вот есть мнение, что ты с семьей просто обязан срочно прибыть к нам и участвовать в торжествах по случаю шестидесятилетия образования улуса. Сутки на сборы.
— Свят-свят-свят, — сказал Богдан. Помедлил, собираясь с мыслями. — А с какого я-то бока-при…
— Да ни с какого, — честно ответил Раби Нилыч и захохотал. — Просто ты человек хороший.
— Понятно, — ответил Богдан, против воли заулыбавшись. Словно душу переключили в иной режим: только что мир казался беспросветно плохим — вернее, не плохим даже, а попросту обреченным, раз даже столь возвышенные порывы оборачиваются такими безднами боли, — и вдруг открылся громадный просвет. Если есть люди, как Мокий Нилович Рабинович, — не все потеряно…