Дело о полку Игореве
Шрифт:
— Потому что животное это, судя по всему, на редкость вредное. Загадочным образом вредное. А исследовать его невозможно, потому как оно, чуть до него инструментом дотронулись, распалось в слизь, будто в него программный наговор встроен на сохранение тайны.
Несколько мгновений Крякутной сидел, будто не услышав Богдана. Потом выпустил из горсти седое мочало бороды и медленно встал. Горбясь, косолапя, заложив за спину короткие могучие руки, пошел вдоль по веранде. В тишине слышно было, как поскрипывают доски пола под выцветшим половиком да чуть дребезжит после каждого грузного шага одно из оконных стекол, видать, разболтавшееся в раме.
— Все-таки неймется кому-то, — глухо проговорил
— Кому-то, — уцепился Богдан. — Ты сказал: кому-то. Кому?
Крякутной глубоко и шумно вздохнул. Как старый кашалот, вдруг всплывший на поверхность после долгого отсутствия — и ни малейшего удовольствия от того не получивший. Потому что покуда он пасся в своих незамутненных глубинах, по глади моря корабль проплыл — и вот крутятся теперь в оставленных им водоворотах огрызки яблок и объедки снеди; пустые пакеты и бутылки суматошно пляшут на волнах; неторопливо падают в нетронутые бездны, заторможенно сминаясь и складываясь, газеты, полные пустяков…
Пф-ф-ф, угрюмо сказал кашалот.
Сжимая и разжимая за спиной кулаки, Крякутной стоял носом вплотную к застекленной во всю ширь стене веранды, к минфа широкой спиной, и глядел в капустные поля.
Поля, полные громадных сочных кочанов, ровно океан, уходили к всхолмленному горизонту. А на горизонте тонкой дымчатой лентой синели леса. А слева, по-за угором, в лучах солнца радостной золотой искрой полыхал, как дальний, но греющий душу праздник, купол деревенской церковки…
Богдан понял, что не дождется ответа.
— У нас это могли сделать? — спросил он. — Как-нибудь этак… по-любительски, в обход запрета?
Не оборачиваясь, Крякутной помотал тяжелой, косматой головой.
— Нет, — ответил он чуть погодя. — Это все равно что атомную бомбу в школьном кабинете физики сварганить. Или ракету на Марс во дворе за коровником, из фанеры да шифера… Нет. Про мой институт я все знаю. Ученикам бывшим я сюда ездить не велел, не хочу… Но где что творится — знаю. В моем институте этим не занимаются больше. Совершенно. А в других местах — и подавно. Нет, у нас не могли.
— Петр, — помедлив, сказал Богдан, глядя ученому в спину. — Прости. Но я этот вопрос задать должен. Обязан. Ты здесь по старой памяти, сам, в коровнике своем или еще где… капусты ради, или удоев, или чего там тебе важней… не химичил с генами?
П-ф-ф-ф, снова сказал кашалот. Потом наконец обернулся к Богдану.
Таких несчастных глаз Богдан, наверное, в жизни своей еще не видел.
— Послушай, совесть народная, — тихо сказал Крякутной. — И постарайся понять… или хоть поверить. Я ведь не из блажи какой жизнь себе сломал. И всем любимым своим. Всем, кто мне верил и в кого я верил… молодым, умным, увлеченным… — У него вдруг сел голос, и он сглотнул. — Не из блажи. Я кругом смотрел. Это наше стремление к удобству… побольше, да подешевле, да позаковыристей себя потешить и при том поменьше шевелиться…
Где-то неподалеку, захлопав крыльями, ошалело и восторженно заорал петух, и через мгновение раздался всполошенный куриный гвалт.
— Я уж не говорю про СПИД этот, про него кем только не говорено, — помедлив чуток, вновь заговорил Крякутной. — Жил он себе в Африке рядом с неграми и с европейцами век за веком, а потек оттуда валом — только когда шприц с героином для людей обычным делом стал. Или… — Он загнул палец. — Радиотелефоны — удобно, быстро, беги туда, беги сюда, все решай на бегу, шустри, зарабатывай, повышай благосостояние… да? Рак мозга от них. Не доказано пока. Но есть к тому показания. И помяни мои слова, лет через двадцать докажут — как бы только поздно не было… Коровье бешенство. — Он загнул второй палец. — До чего же сытно и питательно
Он помолчал.
— Наше стремление приспособить к себе живую природу уже исчерпало наши способности приспосабливаться к тем нашим же железкам, которыми мы природу к себе приспосабливаем. Понимаешь? Саму природу мы еще как-то бы выдержали, миллион лет притирался к ней род человечий, и вполне успешно. Но — поудобней хочется. И вот к рукотворным-то удобствам и утехам приспособиться наш организм пока не может. И не сможет, наверное. Во всяком случае, ежели так пойдет — просто не успеет.
Он вспомнил вдруг, что так и держит пальцы загнутыми, пристально глянул на них, медленно, с видимым трудом распрямил. Словно их свело судорогой. Потом из-под бровей коротко глянул на Богдана.
— А если мы с нашими убогими стремлениями еще и в ген вломимся… Это — все. Из-за какого угла какой новый зверь прыгнет — никто не предскажет. Но прыгнет непременно. И очень вскорости. — Помолчал опять. — Такое впечатление возникает порой, что и впрямь за нами кто-то присматривает и дает детским прутнячком по пальцам, когда мы, чада неразумные, уж слишком начинаем об удобствах печься…
— Известно кто, — рассудительно вставил Богдан.
Крякутной фыркнул.
— Христос? — спросил он. — Иегова, Аллах? Кто еще? У семи нянек дитя без глазу…
— Так ты неверующий… — понял Богдан. Помедлил. Тихо сказал с искренним сочувствием: — Тяжело тебе живется. Даже посоветоваться не с кем…
— Я по совести живу, по простой, по человеческой, — жестко ответил Крякутной. — Мне хватает.
Он еще раз тяжко вздохнул.
В сенях раздались, приближаясь, торопливые, грузные шаги Матрены Игнатьевны, а потом внутренняя дверь веранды распахнулась, и супруга затворника радостно крикнула с порога:
— Нет, ну вы подумайте! Петька наш в другой-то куче навоза новых три жемчужины откопал! Вот только что!!! Слыхали, кукарекал как? Ровно оглашенный!
Крякутной рывком обернулся.
— Славно, — сдержанно ответил он. — Коли так пойдет, сын к свадьбе жемчужное ожерелье справит для невесты… Это все хорошо, мать, но ты поди пока. У нас тут разговор сурьезный.
Матрена Игнатьевна виновато попятилась. Тщательно притворила дверь за собою.
— Ладно, — сказал Крякутной, снова поворачиваясь к Богдану. — Поговорили на общие темы. Давай свои вопросы.
— Я тебя обидел?
— Нет.
— Прости, если обидел.
— Говорю же, нет. Что я тебе, барышня кисейная? Меня в жизни терло и мололо так, что… — И тут он, похоже, вспомнил, с чего начался разговор. Сызнова сгреб бороду в пятерню. — Ах, ехидная сила…