Дело принципа
Шрифт:
Ему показалось, что он слышит дыхание человека, находящегося на другом конце провода. Он старался вспомнить, как звучал голос, произнесший это «Мистер Белл?», но не мог.
— Если вы хотите мне что-то сообщить, что пожалуйста, — сказал Хэнк в пустоту.
Он нервно провел языком по внезапно пересохшим губам. Сердце в груди часто забилось, и это окончательно вывело его из себя.
— Я кладу трубку, — угрожающе предупредил он, не особо рассчитывая на то, что сможет совладать с собственным голосом, и дивясь собственному самообладанию, когда ему это все-таки удалось. Однако на неведомого абонента это заявление никакого впечатления не произвело. В трубке по-прежнему царило молчание, время от времени прерываемое лишь негромким статическим потрескиванием.
Хэнк с раздражением швырнул трубку обратно на рычаг. Когда же он возобновил работу над планом
На часах было уже девять, когда он, наконец, вышел из своего кабинета.
Белокурая Фанни устало открыла перед ним двери лифта — единственного, работавшего в столь поздний час.
— Привет, Хэнк, — сказала она. — Что, опять полуночничаешь?
— Нужно во что бы то ни стало дожать дело этого Морреса, — объяснил он.
— Ясно, — вздохнула она и закрыла двери лифта. — И что ты можешь сделать? Это жизнь.
— Жизнь — фонтан, — торжественно процитировал Хэнк один старый анекдот.
— Вот как? — удивилась Фанни. — В каком это смысле? Он с деланным изумлением уставился на нее:
— Как?! Ты хочешь сказать, что жизнь — не фонтан?
— Хэнк, — вздохнула она, качая головой, — ты слишком много работаешь. Не забывай закрывать окна в своем кабинете. А то еще перегреешься на солнышке.
Он усмехнулся, но затем вспомнил о странном телефонном звонке, и ухмылка исчезла с его лица. Фасады зданий, в стенах которых днем вершилось правосудие, теперь чернели пустыми глазницами темных окон. Лишь редкий огонек, похожий на немигающий глаз, нарушал это мрачное однообразие. Улицы, по которым в дневное время деловито сновали адвокаты, судебные секретари, ответчики и свидетели, в этот поздний час были пустынны. Хэнк взглянул на часы. Десять минут десятого. Если повезет, то уже в десять он будет дома. А там они с Кэрин выпьют чего-нибудь перед сном, можно даже на свежем воздухе, и — спать. Это была тихая, летняя ночь, и она не давала ему покоя, напоминая о чем-то далеком и почти позабытом. Он никак не мог вспомнить ничего конкретного, но вдруг почувствовал, себя совсем молодым и понял, что это воспоминание о далекой юности, навеянное ароматами летней ночи, когда над головой чернеет бездонное, усыпанное звездами ночное небо и слышится шум городских улиц, когда мириады различных звуков сливаются в один непередаваемый звук — биение сердца большого города. Такой ночью хорошо ехать по Уэстсайд-хай-вей в машине с опущенным верхом и смотреть на то, как драгоценная россыпь городских огней отражается в темных водах Гудзона, и под чарующую мелодию «Лауры» [25] размышлять о том, что есть еще все-таки в жизни место и такому понятию, как романтика, и что она не имеет ничего общего с одолевающей нас изо дня в день будничной суетой.
25
Популярная песня из одноименного фильма Отто Прелинджера (1944).
Он дошел до Сити-Холл-парк, с его лица не сходила мечтательная улыбка. Походка стала энергичнее, плечи сами собой расправились, голова гордо поднялась. Он чувствовал себя полновластным хозяином города Нью-Йорка. Весь этот город принадлежал ему и только ему. Вся эта огромная сказочная страна с башнями, минаретами и гордыми шпилями была придумана специально для него. Он ненавидел этот город, но, видит Бог, в эти минуты душа его пела, отдаваясь во власть величественной фуги Баха; это был его город, и сам он был его частью. Проходя по парковой аллее под сенью раскидистых крон, он чувствовал, будто растворяется среди этого бетона, асфальта, стали и сверкающего металла, будто он сам и есть живое воплощение души этого города, и теперь ему было ясно, какие чувства переполняли Фрэнки Анарильеса, когда тот проходил по улицам Испанского Гарлема.
И тут он заметил подростков.
Их было восемь человек, они сидели на двух скамейках по обе стороны от дорожки, ведущей через небольшой парк. Хэнк обратил внимание на то, что лампы в фонарях, установленных вдоль дорожки, не то перегорели, не то были специально кем-то выбиты. Но так или иначе, обе скамейки, на которых расположилась компания подростков, были погружены в темноту, и разглядеть их лица было невозможно. Неосвещенный участок протянулся примерно на пятьдесят футов, а сплетающиеся в вышине ветви густых крон делали темноту почти непроницаемой. И эта темная полоса начиналась всего в каком-нибудь десятке футов
Ему стало не по себе.
Хэнк замедлил шаг, вспоминая тот странный телефонный звонок: «Мистер Белл?» — а потом молчание, и подумал, не пытался ли кто-нибудь вот таким образом проверить, в офисе он или нет. Его дом в Инвуде теперь охраняли двое полицейских, но… И внезапно он испугался.
Подростки неподвижно сидели на скамейках. Молча, словно восковые изваяния, замершие в кромешной тьме, они сидели и ждали.
Ему захотелось повернуть назад и поскорее уйти из этого парка.
Но потом он решил, что с его стороны это было бы просто глупо. Во-первых, нет ничего особенного в том, что компания молодых ребят собралась летним вечером в парке, расположенном в самом центре города. А во-вторых, вокруг полно полиции. Бог ты мой, ведь этот район наверняка патрулирует никак не меньше тысячи полицейских! Он сделал шаг в темноту, потом еще один и еще, и, по мере того как он приближался к скамейкам с расположившейся на них притихшей компанией, мрак вокруг сгущался, а волны страха накатывали на него все с большей силой.
Подростки сидели молча. Он прошел между скамейками, глядя прямо перед собой, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, делая вид, что не замечает их присутствия, но в то же время и не отрицает его.
Атака была стремительной и неожиданной, ибо, если уж на то пошло, он ожидал удара кулаком, но вместо этого что-то жесткое и гибкое больно хлестнуло его по груди. Хэнк сжал кулаки и развернулся, собираясь дать отпор обидчику, но в этот момент из темноты за спиной вынырнул еще один жуткий силуэт, и, холодея от ужаса, он услышал металлическое бряцанье, звон цепей… цепей? Неужели его будут бить цепями? И тут что-то железное хлестко ударило его по лицу, не оставляя никаких сомнений на тот счет, что в руках восьмерых подростков были тормозные цепи, снятые с зимних автомобильных покрышек, усеянные острыми противогололедными шипами, — на редкость гибкое и прочное оружие.
Хэнк наугад ударил кулаком возникшую перед ним темную фигуру, и кто-то вскрикнул от боли, но затем откуда-то сзади подоспели и другие цепи, принявшиеся дружно лупить его по ногам, и он ощутил дикую боль, которая стремительно пробежала вверх по позвоночнику и отозвалась агонией в мозгу. Еще одна цепь хлестнула его по груди, и он ухватился за нее обеими руками, чувствуя, как глубоко впиваются в тело острые шипы.
И все это действо разворачилось в странном молчании. Никто из подростков не проронил ни слова. Время от времени, когда его удары все-таки достигали цели, слышались приглушенные нечленораздельные выкрики. Раздавалось лишь тяжелое сопенье, бряцанье со свистом рассекающих воздух цепей, обрушивавших на него все новые и новые удары; и вскоре ему уже начало казаться, что на его теле не осталось ни одного живого места, однако удары продолжали сыпаться с прежней методичностью. Одна из цепей захлестнула икру правой ноги, и он почувствовал, что теряет равновесие. «Падать нельзя, — думал Хэнк, — иначе они забьют меня ногами, а на ногах у них тяжелые ботинки…» Но тут его плечо больно ударилось о бетонное покрытие дорожки, за этим последовал сокрушительный удар ногой по ребрам, и тяжелая железная цепь с безжалостностью средневековой булавы хлестнула его по лицу. А затем цепи и тяжелые башмаки слились воедино, став средоточием сводящей с ума боли, и не было слышно ничего, кроме звяканья цепей, тяжелого сопенья подростков и доносящегося откуда-то издалека приглушенного гула автомобильного мотора.
Его переполняла ярость, бессильная, слепая ярость, грозившая захлестнуть его с головой и оказавшаяся сильней любой, самой пронзительной боли. Это был самый что ни на есть произвол, вопиющая несправедливость, но он оказался в беспомощном положении, будучи не в силах остановить рвавшие на нем одежду и впивающиеся в плоть острые шипы цепей и тяжелые кожаные ботинки, пинавшие его со всех сторон. «Да остановитесь же, дурачье вы долбаное! — мысленно возопил он. — Хотите убить меня? Но что вам это даст? Чего вы этим добьетесь?»
Очередной удар разбил ему лицо. Он чувствовал, как треснула кожа, лопаясь, словно шкурка колбаски, закопченной на раскаленной решетке жаровни во дворе его дома в Инвуде. Лицо рвется, необычное ощущение, льется теплая кровь, нужно постараться уберечь зубы… А город живет своей жизнью, водоворот звуков захлестывает погруженный во тьму островок на аллее парка, хлестко бряцают цепи, грохочут тяжелые ботинки, а в душе нарастает возмущение творящейся несправедливостью, его душит бессильная злоба, но вот новый удар в затылок, новая вспышка боли, и его окутывает тьма.