Дело
Шрифт:
— Так мне говорили.
— Да, но когда он просматривал тетрадь, фотографии на месте уже не было?
— Мы много слышали, — сказал Найтингэйл, — о том, что никто не делает никаких заявлений, направленных против кого-то определенного. Так давайте же все играть в эту игру. Я не собираюсь делать заявления, направленного против кого-то определенного. Но почему бы кому-нибудь из говардовских друзей было не вытащить из тетради этой фотографии? Подлинной, неподдельной фотографии? Просто для того, чтобы снова заварить всю эту кашу? Для того, чтобы — чего уж там в прятки играть — тыкать пальцем на меня?
— Но ведь это мог быть только Скэффингтон?
— Это сказали
— Но разве можно назвать его одним из говардовских друзей?
— Это вам лучше знать. Я тут ни при чем.
— Можете вы представить себе, чтобы Скэффингтон пошел на такое дело ради кого бы или чего бы то ни было?
— Кое-кто представлял себе, что подобный поступок могу сделать я. Не так ли?
Было уже около двух часов. На этом я закончил. Как только заседание суда возобновилось после завтрака, мне стало ясно, что хотя я еще не прорвал оборону, но кое-чего я все-таки добился. Доуссон-Хилл всячески старался сгладить впечатление от обвинения, которое в последние пять минут утреннего заседания выдвинул Найтингэйл против Скэффингтона. Обвинение было совершенно дикое, и Доуссон-Хилл, допрашивая Найтингэйла, в сущности, старался вбить ему, что он должен пересмотреть его и взять назад.
Найтингэйл упирался долго. Его заявление ни против кого не направлено, упрямо твердил он. Доуссон-Хилл обращался с ним мягко и почтительно, и постепенно лицо Найтингэйла смягчилось. Но Доуссон-Хиллу, как он ни трудился, так и не удалось заставить его взять назад свои слова или хотя бы занять прежнюю деловую разумную позицию. Затем он стал добиваться, также безуспешно, еще одного ответа. Его тревожило показание Найтингэйла, что он видел фотографию. Вполне ли Найтингэйл доверяет своей памяти? Может быть, именно на этот раз она ему слегка изменила? Не думает ли он, что фотография, возможно — даже вероятно, — была уже вырвана, когда тетрадь попалась ему на глаза? Доуссон-Хилл хотел услышать в ответ на эти вопросы чистосердечное «да». Ему понадобилась вся его изобретательность, чтобы заставить Найтингэйла хотя бы признать возможность этого.
Чистосердечные ответы последовали наконец на два последних вопроса:
— Никаких причин, которые могли бы заставить вас поверить, что Пелэрет когда-нибудь подделал какую-нибудь фотографию, вы не видите?
— Конечно нет!
— Вы продолжаете верить в виновность Говарда?
— Я верю в нее, — сказал Найтингэйл жестким, вызывающим, бодрым голосом, — безоговорочно!
Чтобы разрядить напряжение, воцарившееся в комнате, Доуссон-Хилл спросил Кроуфорда, какой порядок дня назначен на завтра, то есть на вторник? Г.-С. Кларку уже передали, что его просят явиться к самому началу утреннего заседания. После этого, предложил Доуссон-Хилл, мы с ним скажем каждый свое заключительное слово.
— Звучит, по-моему, разумно, — сказал Кроуфорд.
Сегодня он увял куда больше, чем Уинслоу, который заговорил следующим:
— Дорогой ректор, должен признаться, что слово «разумно» не кажется мне самым подходящим. Насколько я припоминаю, сегодня утром я высказывался за то, чтобы этот человек без дальнейших комедий был восстановлен в своих правах. Могу я, с вашего разрешения, повторить это предложение?
— Боюсь, что все высказались за то, чтобы разбирательство дела продолжалось, — сказал Кроуфорд.
— На это я хочу указать, — возразил Уинслоу, — что мы не могли знать заранее, какой интереснейший оборот дело примет во время дневного заседания. Мне хотелось бы слышать мнение остальных членов суда.
Кроуфорд вернулся к обязанностям председателя.
— Мое
— А именно? — осведомился Кроуфорд.
— Оно не нуждается в повторении. Я продолжаю настаивать на прежнем решении.
— Итак, вы с казначеем, — сказал Кроуфорд Уинслоу, — высказав противоположные мнения, уравновешиваете друг друга.
— Чрезвычайно интересно! — заметил Уинслоу.
— Браун?
Кроуфорд повернулся в сторону проректора. Весь день Браун держался тихо; я никогда не видел, чтобы он так тихо вел себя на заседаниях. Записок Кроуфорду он не передавал. Сейчас, все еще сидя откинувшись на спинку кресла, он сказал с угрюмым выражением лица, но своим обычным ровным голосом:
— По-моему, мы зашли слишком далеко, чтобы теперь останавливаться на полпути. Это, возможно, как раз такой случай, когда, увлекшись мелочами, можно пропустить главное. Что же касается моего мнения, ректор, то я предпочел бы не высказывать его до среды.
— Ну что ж, — сказал Кроуфорд. — В таком случае мы встретимся завтра. — Он вдруг на глазах состарился. Голосом резким и раздраженным он продолжал: — Хотелось бы мне, чтобы между нами существовало больше согласия. А со своим мнением я постараюсь познакомить вас завтра во время вечернего заседания.
Глава XXXIV. Калека на лужайке
Он с ног до головы мужчина! — восхищенно сказала Айрин. Она говорила не о любовнике, а о сыне, который готовился в университет в закрытой подготовительной школе. Мартин, она и я сидели в понедельник вечером на лужайке перед их домом в ожидании обеда. Я только что пришел к ним. Мартин полулежал в шезлонге и, заслонившись ладонью от бившего ему в глаза солнца, посматривал искоса в дальний конец сада.
Мартин тоже говорил о сыне. В его словах звучало несравненно больше заботы, чем в ее. Он прочитал между строк письма мальчика, который писал каждую неделю, что тот чем-то встревожен, но не хочет поделиться с родителями своими огорчениями. Айрин же приняла это с веселым смехом.
— Он с ног до головы мужчина, — восклицала она. — Он себя еще покажет! Тогда только держись!
Мартин улыбнулся. Даже ему, осторожнейшему из людей, такая перспектива не казалась неприятной. Что же касается Айрин, то она была от нее в восторге. Я думал о том, что любовь Мартина к сыну была крепкой, глубокой; так искренне он еще никогда ни к кому в жизни не был привязан. Она тоже любила мальчика — любила, вероятно, не меньше, чем Мартин, — но ее любовь не была похожа на ту, что принято считать материнской. Она была хорошей матерью, и такой добродетельной, что люди, знавшие ее в дни ее беспутной молодости, с трудом верили своим глазам. И все же в ее любви не было покровительства, скорее она ждала, что сын будет оберегать ее. Она мечтала о том времени, когда он будет сопровождать ее повсюду и руководить ею.
Однажды, когда она была молоденькой девушкой и увлекалась человеком вдвое старше себя, я слышал, как она с восторгом восклицала, что роль дочери удается ей куда лучше, чем роль матери. Она даже не подозревала, насколько это было близко к истине. С виду грузная стареющая женщина, она всегда сумела бы чувствовать себя девочкой рядом с любым мужчиной из своей семьи.
Так было и с мужем. По годам она была старше Мартина. Она выглядела старше его. Но сейчас, после пятнадцати лет замужества, она держалась с ним, как дочь с отцом — отцом упрямым, своенравным, но который был тем не менее ее единственной опорой и которого она, при всех своих насмешках и внешней непочтительности, глубоко уважала.