Демократы
Шрифт:
Однако разум разумом, а чувство рыцарства берет свое.
Как-то на весеннем празднике девочка порезала себе палец. Кровь лила ручьем, и палец надо было чем-нибудь перевязать. Все толпились около нее, не зная, что делать. Ландик достал носовой платок, разорвал его и перевязал рану.
Бывало, что он последнюю крону отдавал нищему. Случилось, что друг просил взаймы, а у него не было денег; Ландик отдал свои часы, а в другой раз — перстень, память об отце, чтобы друг заложил их у ростовщика. Так он лишился и часов и перстня. После этого Ландик решил, что так помогать он больше не будет.
Но сердце есть сердце.
Однажды он привел домой грязного, вшивого и оборванного мальчишку. Мать, у которой каждый крейцер, каждая тряпка были на счету, запричитала, всплеснув руками:
— Боже!
Ландик помог ей вымыть мальчишку, сам причесал его. Потом сам отрезал ему большой кусок хлеба, намазал маслом и приготовил на чердаке постель.
А наутро, когда он собрался кормить мальчишку завтраком, оказалось, что тот исчез, а в доме что-то пропало.
«Нет, не стоит помогать другим», — еще раз убедился Ландик.
Но сердце…
Кто-то из учеников во время занятий купал мух в чернильнице и выпускал их на волю. Одна муха села на классный журнал и наследила там своими чернильными лапками. С журнала она переползла на руку преподавателю, а оттуда ухитрилась взобраться ему на лоб. Вытерев лоб ладонью, преподаватель весь измазался. Ландик громко рассмеялся.
— Это ты сделал? — закричал на него преподаватель.
Разозленный незаслуженным окриком, Ландик не стал отрицать.
Он надеялся, что истинный виновник встанет и признается, но его ожидания не оправдались. Пришлось отсидеть в карцере четыре часа.
«Хватит, не буду больше страдать за других», — решил Ландик.
В гимназии возник тайный кружок {42} для изучения словацкого языка. Ландик учился тогда в седьмом классе, дело было перед самым началом мировой войны. О кружке узнали, началось расследование. Все участники кружка отрицали свою принадлежность к нему, всячески выкручивались, один Ландик сознался: он считал, что скрывать правду бесхарактерно и подло.
42
Тайный кружок. — Австро-венгерскими властями преследовались всякие проявления патриотизма славянских народов, населявших империю.
— Скажите, кто еще состоял в кружке, — настаивал преподаватель, который вел расследование. — Если не скажете, вас исключат.
— Не скажу.
— Вы облегчите свою участь…
— Я не буду предателем!
Преподаватель вынужден был отступить. И удивительное дело: те, кто не признался, остались в гимназии, а Ландика исключили.
«Нет, не годится быть честным. Нет смысла», — еще раз убедился Ландик.
В мальчике были какие-то «хорошие» задатки, не отвечавшие духу времени. Он никого ни о чем не просил, в то время как кругом все попрошайничали, заменив, правда, для приличия слово «просить» словом «требовать»; будучи бедным, он гордо скрывал свою бедность, а не выносил ее на площадь, — в то время как другие кричали о своей бедности и даже кичились ею, а некоторые просто прикидывались бедными. Ему была свойственна внутренняя и внешняя чистота, неподкупность и склонность к непрактичным, так называемым донкихотским жестам, которые считаются наивными и глупыми. Ландик готов был плюнуть на все, на все материальные блага, только бы не унижаться и не поступаться своей гордостью и человеческим достоинством. Это было удивительно в те времена, когда почти весь свет держался на компромиссах в ущерб чистой совести!
Ландик презирал бедность. Да и кому она по душе, особенно своя собственная? Он тяжело переживал то, что вся семья ютится в одной комнатушке, где и варят, и стирают, и сушат белье, и спят. Он стеснялся приводить домой товарищей, не хотел, чтобы они видели его бедность. Не радовали его и каникулы: радость омрачали постоянные заботы матери по хозяйству. Его угнетало, что в засуху надо непрерывно поливать огород, «вечно» качать воду. Он не мог видеть, как мучается мать, качая воду, как она носит ее и, подоткнув юбку, поливает грядки. Поэтому он сам качал воду и, вместо того чтобы читать интересную книгу, лежа где-нибудь на траве под деревом, занимался подсчетом движений рычага, необходимых для наполнения бочки. Это
Однако шестак годится, когда идешь на прогулку с товарищами, или на кружку пива, на сигарету. Кто даст? Мама. Поэтому Ландик качал воду и из жалости к матери — чтоб ей было полегче, — и для того, чтобы потом с чистой совестью «выкачать» из нее немного денег.
— А на что тебе два шестака? — спрашивала мать.
— На табак.
— Не кури.
— На кружку пива.
— Не пей.
— Но ведь я помогал тебе.
— Дорогая помощь, — отвечала мать, но деньги давала…
В сочельник она клала всем детям под салфетку серебряную монету — рождественский подарок. Эти монеты жгли Ландику руки, как и шестаки, которые он «выкачивал» из нее. Ах, если бы вернуть ей все! Но где взять деньги? Только несколько лет спустя, когда он уже служил «личным секретарем» жупана {43} Балажовича, Ландик смог сделать матери рождественский подарок: положил ей под салфетку свой первый заработок — пятьсот крон. Она ласково пожурила его:
43
Жупан — административный глава жупы — округа.
— Ты, как всегда, расточителен. Оставь деньги себе, — и хотела вернуть ему банкнот. Они почти поссорились. Три дня банкнот валялся на столике, ни один не хотел брать его. Но мать все-таки спрятала деньги в шкаф.
— Если они понадобятся тебе, возьми вот тут, — сказала она. Ландик незаметно для самого себя перетаскал все. Но, доставая очередную бумажку в пятьдесят крон, он никогда не забывал спросить:
— Это не из тех?
— Нет, нет, это другие.
Как будто деньгам не было конца.
И сейчас, когда сыновья худо-бедно зарабатывают, мать по-прежнему занимается хозяйством, еле сводит концы с концами, копит крейцерики. За ней сохранились дом, огород, поле. Они не заложены, на них нет долгов, они чисты, как и ее совесть. Ей тяжело было бы уйти в другой мир с сознанием, что она ничего не оставит после себя, кроме доброй памяти, пусть хоть что-нибудь да останется детям в наследство… Каждая тряпка, каждый крейцерик пригодится…
Лежа на диване, Ландик листал страницы памяти, как иллюстрированную книжку, где каждый листок говорил о великой материнской любви. Себе — ничего, все — детям. «Как можно, — подумал он, — чтоб рядом с такой любовью на свете существовали эгоисты, люди корыстолюбивые, продажные, хвастливые, пренебрегающие всем, гордецы, дерзкие, тупые, бесчестные, неблагородные, злые, несправедливые именно по отношению к детям этих матерей, к своим ближним. Как уживается с этим возвышенным чувством людская подлость и грязь, через которую приходится шагать, вдыхая зараженный воздух, насыщенный невидимой болезнетворной пылью, которой ты дышишь, втягиваешь в себя ртом, носом, глазами, всеми порами, всем телом?»
Картины прошлого наполняли горечью его мысли о мире, о себе. Мучительно было думать, что он никогда и ничем не отблагодарил мать. Как будто дети могут вознаградить мать за все, что она для них сделала.
Бедная мама, думал Ландик. Ей-то кажется, что она вырастила бог знает какую персону. А я ведь бедняк, раб, чиновник на девяносто восьмом месте. После сегодняшнего взрыва меня обскачет любой идиот, к которому благожелательно отнесется начальник… Мы, мелкие чиновники, — всего лишь акробаты, исполняющие свои упражнения на лестнице. Казалось бы, поднимаешься вверх, чем выше, тем лучше. В публике — мать. Она ждет от сына блестящего «полета» на самом верху лестницы, дрожит и молится, чтобы ему удалось взобраться повыше. Но ни ему, ни ей не дожить до «полета». А что, если соскочить с лестницы и отбросить ее в сторону? Все равно до самой смерти не заберешься наверх… Что, если плюнуть на эту службу! Правда, два года пропадут, но зато он станет свободным гражданином, у него будет другое занятие, например, адвокатом может стать. Вот было бы чудесно! Бросить все… Опять донкихотский жест! Начальник лопнул бы от злости… Но что скажет мать?..