День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:
– Я вам верю. Вы, мне кажется, никогда не обманываете, – просто сказала она, – и меня никто никогда не обманывал. Вот, а потом – истерики начались по ночам. Всё время снилось, что я с ним и нас застает его жена. Я ее ни разу не видела, и поэтому во сне она всегда была без лица, с серым пятном на том месте, где бывает лицо. Как увижу это пятно над собой – вскакиваю, ору и бегу к маме в кровать, а она меня гонит… Тогда бегом к папе. Папа говорит: успокойся, не бойся. Она не здесь, она далеко.
Я отвернулся, чтобы очнуться, глянуть на отрезвляющее, но тут раскрылся лифт, из него вышли лилипут, и высоченный рыжий малый в ортопедическом ошейнике, и две птицеголовые девы с узкими стопами; одна громко сказала:
– Особый блеск в глазах, свойственный эпилептикам…
Горнолыжница
В общаге не завидовали – ненавидели, и я, вдруг осознав, как устал от пьянок, почвоведок, «временно поживущего» у нас негра, подселенного за деньги заочника, хлебных корок и авоськи сала за окном – людской нестихающей плотности, с такой радостью собирался в профилакторий, словно навсегда, или – словно вернусь и всё изменится; даже не помогли поднести до трамвая тяжеленную сумку и пишмашинку «Украина» – подарок родителей: не могу забыть, как выбрасывал ее – в потертом черном футляре, как отвернулся, открыл глаза и пошел прочь от мусорного бака, а она (клавиша регистра слева западала, и я щепкой подпер), а она (руки черные от смены ленты), а она (когда писал о страданиях, пальцы проваливались меж букв и застревали), а она – осталась, ни в чем не виноватая, навсегда осталась одна там.
Невероятно: человек, который однажды закопает отца и мать, часто жалеет тетрадку со своими детскими рисунками танка с красной звездой.
Первым делом я поглотил три копны макарон, в комнате изучил, сверяясь с описью, взятое на душу имущество. Всё поразительно совпадало, если простить отсутствие чайного стакана. Это ничего, чай принесу из столовки.
На подоконник садились снегири. Куплю пакет молока и сделаю из него кормушку для пролетарской птицы.
В шкафчике предок оставил мне книжку по диамату, я прочел несколько строк, задумался: а и правда, с чего я взял, что существует белизна? – когда проснулся глубоким вечером, вышел оглядеться.
Профилакторий делился на мужское и женское крыло, посреди под сыто цыкающими ходиками сидела смертельно бледная дежурная в синем пиджаке, в коридорах подванивало чем-то медицинским, гудели лампы, однообразно ругалась уборщица, чтобы не уносили посуду, у столовой висело меню, у кабинета стоматолога – график приема; я, оглядываясь на девиц в вольных халатах, остановился напротив дежурной и спросил:
– Кому здесь дать рубль, чтобы мне в комнату принесли вазу сирени?
Дежурная ошеломленно стерла со лба волосы и полезла за очками, но, когда она усилила свое зрение, я уже листал подшивку «Советского спорта» непонятного месяца, а потом, слупив хлеб с маслом и стакан кисловатой сметаны, занял позицию в «телехолле» – так называлась комната, где желающие собирались смотреть телевизор. Я дремал, дожидаясь прогноза погоды, и прикидывал силы: кто поддержит меня в восстании за то, чтобы не смотреть кино, а переключить на «Футбольное обозрение» – мужиков мало, и все дохлые, а девушки всё подходят, вот и еще, толстая, – да это зашла горнолыжница.
Она остановилась у стены, осматривая отдыхающих. Даже во мраке я заметил, что губы ее накрашены. Еще больше пугала ее улыбка. Горнолыжница улыбалась с решительной легкостью, заметила меня и качнула животом вперед – я отвернулся и уставился в телевизор.
Но ряд стульев уже затрясся, через колени соседей она пробралась ко мне и плюхнулась рядом:
– Скукотень.
– А ты что веселая такая?
– Пойдем к тебе спать, – она сказала довольно громко, у меня заложило уши.
Сгустилась душная тьма. Вокруг замерцали ожиданием глаза, и девичьи голоса звенели и журчали: «с журфака», «он с журфака», «такие только на журфаке», «откуда он, не знаешь, как зовут…» – седобородые в черных шапках (им ничего не кажется смешным) тут бы заметили: всегда есть выбор, – и, конечно! – конечно, выбор
Погасил свет. И она разделась догола, оставив на себе только трусы, бюстгальтер, колготки и плотную майку до колен, и, бросившись в постель, обвернула себя наглухо одеялом; я едва пристроился рядом, попытался обнять и потянулся губами к щеке, но горнолыжница вдруг отшвырнула мою руку и строго спросила:
– Опытный? Ты хоть сможешь качественно? Чтобы возбуждение было ступенчатым? Чтобы сперва наивысшая точка, а потом снижение до начального уровня, а потом вновь подъем до наивысшего, и так до пятнадцати раз?
Я-то? Я? Да про меня в общаге у кого ни спроси! Да я… Да еще бы… Конечно. Все-таки… Э-э… Короче, в общем, я… М-м… Хм-м. Я к тому времени уже видел один фильм на эту тему (не как сейчас – заходи без регистрации, а на дому, кому попало не показывали), и целовался в общаге, и, когда ходили в увольнение в общагу к медичкам, – пару раз, и даже обнимался с одной целую ночь на техническом этаже в общаге, куда поднимал лифт (и откуда она узнала про этот этаж?), только скромная очень оказалась, ничего мне не позволила, подрабатывала, кажется, на транспорте – иначе почему старшекурсники называли ее «трамвайное депо»? – и я читал даже, что надо считать фрикции и совершать вращательные движения тазом, я себе всё хорошо представлял. В целом. И, наверное, я бы, возможно, даже и…
Горнолыжница спала, одеяло мерно вздымалось на ее груди. Не знаю по какой причине, но я почувствовал облегчение: вот и посплю, мне завтра к восьми – дембелям уже отменили военную кафедру, но завтра попросили всех прийти, чтобы прощальный раз «Здравжелаю товамайор!»; я корчился, как гусеница, прижатая спичкой, пытаясь устроиться на сон, но сталинисты, устраивавшие профилакторий, знали, как обеспечить абсолютный покой: второй на кровати не помещался никак; я и пристраивался, и изгибался, пытался катнуть горнолыжницу на бок – нет, а вот так, и – замер на краешке, вернее – повис, держась за кроватную спинку быстро устающей рукой, руки придется менять, вот ночка! Прошла вечность, вторая, еще одна, да я уже задубел без одеяла и встал одеться, горнолыжница, словно этого и ждала, раскинулась посвободней, полностью заняв кровать, а я стоял над ней в тупом раздумье – что здесь делает этот человек? Да еще военная кафедра… Меркли мои победы в этой тоскливой ночи, я выглянул в коридор: дежурная спала на диване для любителей газет, но сразу же подняла голову.
Я бесшумно занял жесткое кресло в коридоре, скрываясь от дежурной за столбом, и смотрел на стену, часы: игольчатые единицы, крючки двоечек, кочерги семерок, восьмерочные пенсне, совки четверок – с таким вниманием, с каким смотришь, бывает, и уже забываешь на что; вставал побродить, согревая себя объятиями, за окнами к фонарям жались черные озера асфальта, сквозь хрипение часов скреблась дворницкая лопата, голова кивала сама собой, словно я с птичьей дотошностью клевал следующего мимо жучка, а еще на военной кафедре требовали короткой стрижки, чтобы беспрепятственно налезал противогаз, в основном я двигал взглядом часовую стрелку, сдерживая в себе порыв встать на кресло и помочь ей рукой, ждал, когда стрелки вытянутся пропеллером – шесть утра, от нечего делать взялся бриться, вычистил зубы до крови, мылся, тыкал пальцами в уши, дышал в казенное полотенце, всё рано, но – если очень и очень медленно собираться, то пора; едва шевелясь в тесной вате невыспавшегося тела, я застегивал на себе ненужные вещи – горнолыжница, голые плечи, – когда она успела снять всё? – проснулась, улыбнулась радостно – не ожидал, потянулась за голову руками и, выворотив следом из-под одеяла свои прелести, притворно ойкнула и перевернулась на живот, лукаво взглянув на меня: