День поминовения
Шрифт:
Благодарное человечество одарило Марию-мать прекрасной музыкой, поэтическим словом. Вот строки из произведений высокой поэзии, создатели которых забыты и нам неведомы:
“...надеждо моя Богородице, прибежище сирых и странных предстательнице, скорбящих радосте и обидимых покровительнице...”
“Утолившая всякую слезу от лица Земли...”
“...Сохрани мир и всех нас от вредоносных
Мать — защита и покров. На матерях Земли держится мир.
КРАСНАЯ ГОРА
Аксинья Кузьминична
Обошли немцы наше село Зуйки. Сначала стрельбу было слыхать далеко, потом громче, ближе, а потом она стала тишеть и стихла вовсе.
От сельсовета был нам в сентябре приказ уходить, машины давали, говорили, повезут за Оку, но машин было мало, вещей брать не дозволяли, самую малость только, а со скотиной делай что хошь, раньше, говорят, надо было отправлять, с колохозным стадом. А мы, глупые, жалели свою скотинушку — замучают, не накормят, не напоют, растеряют, какой уж догляд в таком перегоне
Поняли мы, что немцы кругом, испугались, а испугамшись, стали себя уговаривать-утешать: как-никак они тоже люди, ну, известно, курей, поросят поберут, из вещей, что поглянется, утащат, но не дотла же будут нас зорить и уж корову-то оставят да и овец тоже.
Вы нас, таких, кто не ушел, остался, не судите. Надо нашу крестьянскую жизнь понимать: дом, скотина, двор, подпол, погреб, всюду припас зимний для семьи, для скота, хоть колхоз нам мало давал, а все ж чтой-то заработали, с огорода свое убрали — картошку, овощи. Мы с того сыти — без огородины да молока как жить? А на горбе много не унесешь.
Да и растерялись мы, такие вот, как я, бабы с ребятишками. Душой заметались, а с места стронуться сил нет — куда, как, с чем, к кому? К родне, что в ближних местах, переходить без толку, а к тем, кто в дальних краях, мы опоздали.
Остались. Решили, что получше, спрятать и стали закапывать кто под мост, кто на задах. Мы с Гришаней тож схоронили в огороде сундук, а в нем кой-что из одежи, хорошее, да мучки два туеса, да сальца кусок соленого. Сготовились.
Живем. Но как живем? На душе беспокойно, зябко. Слухи разные ходят, один другого страшнее: и Орел взят, и Мценск взятый, и лютуют страшное дело как. Радиво давно молчит, понятно, и мы ничего толком не знаем. И с каждым днем нам от этой тишины все страшнее и страшнее.
Дом Федор наказывал беречи. Дом хороший, каменный, под шифером, а братья Федоровы, деверья мои, все на войне. Двое младших были в армии, небось и они на фронте. И вроде я одна за дом перед всеми в ответе. Нет, дом я бросить не могла.
В сельпо уж давно продукты не завозили, значит, с базы дороги не стало, а может, и базы нет, ясно одно — близко проклятые, ой близко.
Заявились, однако, к нам только в декабре, ночью. Числа не упомню, а день был четверг. И мороз сильный, лютый, без снега. Снег еще не ложился, так, чуть попорошило, землю видать.
Ребята спали на печи раздевшись, а я в юбке на кровати, под ватным одеялом, на перине, и все мне зябко, будто знобит, и сплю сторожко, вполглаза. И вдруг загудела земля. Подниму голову — не слыхать, лягу на подушку — гудит. А это через пол слышно, как машины идут. Села, слушаю, и вот уже кругом слышно — в окна с улицы. Много машин, тяжелые. Только я кофту надела, платок накинула — побечь, с крыльца глянуть,— заботали в ворота. Я еще и шевельнуться не успела, затрещала
А гады психуют, в дверь ломятся. Открываю. Ввалились кучей, фонарями своими зажужжали, по углам да под койкой оглядели и тут же давай нас гнать из дома: “вег, вег, аус, аус”. Старшие мои одеты, я сама в сенях успела схватить телогрейку, а дочушка моя в одной рубашонке, на печке, забилась к самой стенке, но не плачет. Достала я ее оттудова, взяла на руки и к кровати — за одеялкой. Показываю: дайте дите завернуть. Нет, вцепились в одеяло, из рук выдернули и толкают, толкают автоматами в спину. Так я и сейчас чувствую — железом в хребет. Говорю им: “Проклятые, дайте хоть хлеба горбушку взять детям”. А они толкают и толкают — “вег, вег” — к двери, в сени, на крыльцо, во двор, на мороз. Платок с головы сорвала, девчонку завернула и к себе, под ватник. А тут коровушка, кормилица наша, замычала, почуяла недоброе, я было к сараюшке шагнула, к Красавке, а немцы как заорут да автоматом в живот затолкали, заворачивай, дескать, пока жива, “вег-вег” — и за ворота.
Куда бечь, где укрыться? Стоим на мерзлой земле, от страха и слезы нейдут. В минуту остались мы безо всего, как есть голь бездомная. Были крестьяне, были колхозники, хозяева были, а сделались беженцы.
А по всему селу уже расползлись немцы — стучат, орут, ломают. Я их иначе как “проклятые” звать не могла. А вспомню, как швырнули нас в ту ночь на долгую нищету и беду, так скажу еще раз: проклятые.
Так вот — побежали мы к золовке, домов шесть от нас. Их изба деревянная, старая, немцев не взманила еще. Приняла нас Тася, у нее ребят двое. Девчонка постарше мово Витьки да малый лет четырех. Села я на лавку, тут и расплакалась. А уж о корове разжалелась как об родной маме. Почему я не ушла с нею, как Федя говорил, зараньше. Двинулись бы к Туле, за Оку, приняли бы нас с Красавкой в какой-нибудь деревне и были бы мы хоть одетые, да с каким-никаким припасом.
Тася, золовка, тоже поплакала, а потом схватилась, давай сумки-котомки набивать — хлебом, крупой, картошкой, курятиной вареной, маслом, сальцем. Полюшку мою приодели в платьице, пальтецо, валеночки, из чего ее дети выросли. Накормила нас Тася всем, что в печи было, ешьте, говорит, горячее, когда еще придется. Дети заснули, а мы с ней сидим одетые и, как услышим на улице шум, так дрожать — идут, мол. Заявились к полудню. Эти были подобрее, хоть из дома и выгнали, но сумки дали забрать. Тася было к корове, взять мы ее решили, немец Тасю по руке стукнул, закричал, захохотал дурным смехом, не дал корову.
И пошли мы из родного села на восток, не знаем куда, к кому. На памяти одно название — Селихово. Большое село, нас туда вывозить собирались, километров двенадцать. Решили — туда. Может, там кто примет, если еще немцы их самих не выгнали. Конечно, мы ничего не знаем, можно сказать, пошли, куда дорога повела.
На пути, версты через две, деревня Дубровка, в ней жила сестра двоюродная — Тонька, непутевая бабенка, одна с девчонкой, незамужняя. Переночевали у нее, полночи проговорили, что делать, куда деваться. Тонька сказала, что пойдет с нами, одна страшилась остаться. Плела она чтой-то о селиховском старике, у которого перебудем, да он нам дорогу покажет, научит, как пробираться к Туле. “К Туле, за Оку, к Туле” — это у нас все твердили, и нам, глупым, казалось, что мы туда доберемся.