День поминовения
Шрифт:
Привезли нас под Тулу, не доезжая сколько-то, в большое село, или поселок, название не упомнила. Помылись, почистились, одежонку прокалили, поселили нас в бараке, дали три койки. На одной мы с Таисьей, на двух ребяты — по трое, да кто-нибудь из шестерых на пол скатывался. Тонька-то наша из Селихова, видно, с немцами подалась, а девчонку свою нам подкинула, понадеялась на родных.
Определили нас с Тасей работать — солдатское обмундирование стирать и починять. Был там пункт, где наших солдат, кто из боев вышел, собирали, давали отдых короткий, обували-одевали и — обратно на фронт.
Работали мы долгий день, жили на малом хлебе, на супе из столовой, второе мы с Тасей отдавали детям. Те никак не могли наесться досыти.
Сказали нам, что скоро соберется детский эшелон — ребят повезут в Сибирь. Много было детишек потерянных, отбившихся, а у кого родители погибшие. Говорили, как соберут эшелон, жить в бараках с детьми не позволят, а с ребятами можете ехать, в эшелоне тоже работники нужны. Тася решила старшую девчонку отправить, а малого оставить. Тонину дочку мы тоже отдали. Тася меня уговаривала мальцов отослать, там они сыти будут, ну как ты троих-то прокормишь? Да и что нас ждет, не знаем. Но я расставаться со своими не хотела, боялась — растеряемся. Да и кого отдавать? Гриша — мне помощник, да что там помощник, он тогда был мне самый родной человек,— столько с ним пережили. Витюшку одного посылать? За что ему такая обида, он у меня в няньках вон сколько просидел с Поленькой. О малышке, чтобы ее отправлять, вовсе речи не было. Ехать же самой с ними я не могла. Одна у нас с Тасей была думка: как выбьют немцев из Зуйков, пойдем домой.
И не думалось нам, что остались там одне трубы да ямы.
Все это время не было у меня вестей от Федора, ничего-то я не знала, думала, жив ли?
Научили нас с Тасей сходить в почтовую контору, спросить, где зуйковская почта сложена, нет ли там писем для нас? Пошла я за весточкой от Феди, а у самой сердце колотится, боюсь плохого. Поискала девушка, нашла одно письмо, потом другое, а потом вдруг захватила бумажку и не отдает, будто задеревенела. А бумажка плохая — без вести пропавший. Держу я в руках два письма и “пропавшую” и ничего не пойму: как же он пропавший, если мне пишет. Потом поняла — письма-то старее той бумаги, поняла и заплакала. “Ой, мой Феденька миленькой, муженек мой родной, сгубила тебя война, а с тобой и нас, сирот несчастныих, ой, как без тебя жить, не ведаю, куда иттить, не придумаю...” Так, а может, и не так, не помню. Раньше я ой как хорошо выла, на похороны, случалось, звали, только Федя не любил этого.
Вышли мы с почты, я плачу, приговариваю, народ смотрит, утешает: не плачь, мол, ты не одна такая, а старушка, старая-престарая, с клюкой, остановилась и говорит: “Зря ты плачешь, мила, живой твой мужик, вот попомнишь мое слово”. И ведь верно сказала старая. Бумажка эта пропавшая была ошибочно писанная, Федя еще живой был, еще раз письмо пришло от него.
Октябрь 1941 г.
Здравствуй, дорогая моя жена Ксюша, пишу тебе не из близких мест. Я нахожусь под (зачеркнуто), учусь на связиста. Не знаю, дойдет ли до тебя моя весточка, нет ли, и где вы теперь находитесь. Одно надеюсь, что увезли вас, куда поспокойнее. Болит у меня душа за тебя и детей. Береги их. Главное — не растеряйтесь. Прощай, голубонька моя. Говорят, скоро мы будем в деле, поэтому адреса не даю, сюда писать без пользы А я пишу на наш дом в надежде, что письмо все же найдет тебя, где ты будешь...
Июль 1942 г.
Жена моя Ксюша, где ты, что с вами — не знаю. Известно стало, что село наше Зуйки под врагом. Надеюсь, что ты успела выбраться, а куда и как, не узнать мне. Бог весть когда найдем друг друга, может, не скоро. Однако надеюсь я, Ксюша, что найдем, и ты надейся. Больше писать не могу, выхожу на задание. Наши войска бьются за Родину со страшной силой. Ксюша, жена моя родная, хоть бы узнать что про вас...
В
Теперь мы думаем: “красная”, потому что скрозь кровью пролитая. А называется высота 205. Памятник теперь на горе — обелиск.
А раньше росла липа, кто и когда ее посадил, но лет сто ей было, не меньше, сильная, красивая липа, такую редко увидишь, привольно ей было, вот и росла ровная, пышная, круглая, и когда цвела, запах медвяный шел по всей округе и гудела от пчел, как улей.
Конец села под горой с липой у нас называется Мценский, в ту сторону на Мценск ехать, а другой конец прозывался Орловский, и там, тоже на холме, только пониже, стояла церковь. Меж двух холмов и лежало наше село, вытянувшись по седловине. По одну сторону — поля, по другую — заливные луга, тут, по низине, подходила к селу петлей речка Березуйка. По местам болотистым, промеж лозняка и осоки, можно было, в обход Красной горы, выйти на середину села, к пруду. Так наши ребята пробирались, помните, еще Гриша мой увязался идти, да, к счастью, вернулся. Ведь пропали они все, должно, постреляли их, немцы ли, наши ли, кто в эдаком огне разберет, больше о них и не слыхали.
Вот и двинулись мы, а потом подобрались и те, зуйковские, кто в Селихове пережидал, со своим скарбом, сумками да котомками, с детскими колясками и тележками; и ребят своих потащили. Домой, скорее бы домой. Мы с Тасей да ребяты — теперь уж четверо.
Август месяц был летний еще, теплый, но ночами захолодало. Кой-каких сухариков удалось мне припасти, очень уж я ждала, как пойдем обратно, от себя и отнимала. Да еще, помните, была у меня схоронена банка тушенки, из угощения генерала Кутепова.
Идем по дороге, мало нас таких нетерпеливых, реденько идем, и все такие же сироты — бабы с детьми, старушки.
Начали на дороге попадаться доски, на колы прибитые: “Осторожно — мины — обход”. И все чаще и чаще. А как оставалось километра три-четыре до села — остановились совсем: дорога заминирована, обхода нет.
Повернули и потащились обратно, в Селихово, в нашу развалюху, где жили первую зиму. Была она незанятая, обрадовались, а чему? Опять заголодали, правда, хлеб стали в село завозить, только никто не знал, когда привезут да по скольку дадут. А тут еще селиховские вскинулись: вы, мол, у нас хлеб отнимаете. Бедовали, ох и бедовали! Нищета была лютая.
Насилу тепла дождались и, как подсохло да пошла первая травка, собрались опять в путь. Все разузнали в сельсовете, и сказали нам: дорога на Зуйки разминированная, хорошая, только Зуйков-то нет — одни печки да трубы торчат. Все равно пошли, все зуйковские, кто был в Селихове, тронулись идти, у всех одна дума: домой, скорее домой.
Как стали подходить к зуйковской горе, удивились: чего-то она вся серая, покуда шли, кругом травка, зазеленело все, а тут нету зеленой травы, и не поймем, почему так. А липа сломлена, торчит один ствол в зубьях, ни веточки, ни листка.
Подошли ближе и все поняли. Остановились да и завыли в голос. Бабы воют, дети с перепугу кричат: вся гора закрыта мертвыми, серой солдатской одежей. Сплелись, сплавились убитые, к земле прижались, вроде и не тела человеческие, а темная кора поверх горы. Так, значит, и зимовали неприбранные, в землю не схороненные, не успели до снега, до мороза их закопать. С неделю еще мы прожили с такой ужастью, а потом пришла солдатская команда с бульдозером, выкопала ров под горой и что осталось от убитых в ров столкнули и закопали. Боже мой, думаю, может, и Федя мой тоже тут, теперь никогда не узнаешь.