День поминовения
Шрифт:
Помог мне маленький Васенька с горем сладить. А то я все с мужем своим разговаривала, то про себя, а то и вслух,— советовалась, отвечал он мне, и в жизни у нас не было такого ладу. Только, думалось, плохо у меня с головой. А с ребенком все это прошло, столько заботы на меня упало. Так и растила его, он меня мамой звал. Алевтина в Ленинграде институт окончила и замуж вышла. Рассказала мужу про Васю, но он его усыновлять не захотел, а потом у них сын родился, и Васенька сделался совсем мой.
Вырастила я детей, вытянула. И Вася в армии отслужил, техникум кончил по электричеству, и уже
Живу на старости лет в покое с Липочкой вдвоем. Делаю что мне любится: в саду работаю, по праздникам пою в церкви, в хоре, голос не пропал, чистый. Мы с Липочкой птиц любим, зверушек — белок, ежей. Подкармливаем всех. Ежиха еженят стала приводить, а дятел супругу прилетать научил. Синицы, те и вовсе хозяйки стали — на терраску летают запросто, а то и в кухню наведаются. Белочка каждый день прибегает из ближнего оврага. И всем есть угощение по вкусу, кому творожку, кому орешков да семечек, кому каша пшенная.
Однажды, вскорости после войны, подобрала Липочка на асфальте птичку махонькую, не покалеченную, а так, примятую. Что за птичка, мы не знали, но видно по клювику, что не птенец. Мы ее выходили, Липочка все мошек по вечерам ловила, комаров — птичку кормить, потом она и клевать начала. Так поверите ли, птичка так ко мне привыкла, что сидит и сидит у меня на голове, в волосах, будто это ее личное гнездо. Что ни делаю по дому, все с птичкой на темечке. Она полетает, полетает и обратно ко мне садится. Даже смех берет. А лягу, глаза закрою, малютка мне реснички клювиком перебирает, причесывает. Такая мне утеха была, сказать не могу. Однако оторвалась она от меня весной — в сад улетела. Наведывалась сначала, а потом и вовсе нас покинула, должно, улетела на вольную жизнь.
И все мы с Липочкой вспоминали ее и думали: что за птичка такая чудесная? Откуда взялась и куда улетела?
Я прощаюсь со Звенигородом. Лето прошло — первые дни сентября. Пора уезжать. Позавчера ребята пошли в школу, все с букетами, целое шествие цветов двигалось из Посада через мост и поднималось в гору.
Медленно иду по деревянному низкому мосту, останавливаюсь, оглядываюсь. Как хороша Москва-река в лучах предзакатного солнца,— они пронизывают заросли ивняка, свет играет в листьях разными оттенками зеленого. Быстрые струи вырываются прямо из-под ног, свежесть и запахи близкой воды овевают лицо. Солнце наполняет желтеющие кроны старых ив, растущих под Городком, и отсюда, с моста, они кажутся большими золотыми шарами.
Люблю Звенигород, люблю его старину — монастырь, храмы, хоромы окрестных усадеб, его природу — глубокие тенистые овраги с бьющими из-под земли студеными ключами, соснами, стремящимися ввысь, его леса и луга, речные излучины, за которыми открываются новые просторы, далекие дымчатые дали, видные сверху, с гор.
Привязалась и к здешним людям: вот уже двадцать лет снимаю на лето дачу то у одних, то у других. Хозяева этих скромных домиков труженики — днем на производстве в ближних краях, вечером около дома, в огороде, в саду.
Здесь,
Примут ли они, признают ли себя в написанных мною портретах,— все же это не фотография, а живопись. Многое из рассказанного ими вошло в эту книгу. Еще дороже, чем воспоминания, для меня их дружба, в которой каждая открывала богатство своей души. Разные натуры, но есть в них общее, для меня важное: они русские крестьянки. Такими они остались и расставшись с деревней, одна раньше, другая позже.
Много ценного укладывается в два слова “русская крестьянка”. Твердость и чистота нравственных устоев, принятых от предков и впитанных от родной земли, сила и стойкость духа, доброта и терпение, материнская мягкость и женская гордость.
Прошли эти женщины через страшные испытания: вынесли войну, сохранили детей, вырастили, поставили на ноги, исплакались, перетерпев горе, но не сломились, не опустили руки. Вместе с теми, кто сражался, они трудом своим и заботой, верностью и преданностью спасли Родину.
Мысли такие от них далеки, и скажи им это, удивятся,— потому что они великие скромницы и вообще мало думают о себе. Может, я не говорила бы этого об Аксинье Кузьминичне и Лизавете Тимофеевне, но ведь за ними стоят сотни, тысячи, сотни тысяч таких же.
Многое держалось и держится на них, и хочется верить, что душевное здоровье и чистота, переданные детям и внукам, помогут подняться нашему народу, уставшему от испытаний.
Сокрушающие бури принял на себя русский народ. Ломали бури под корень, порою вырывали с корнем, и завалы от буреломов еще не истлели на нашей земле, но глубинные корни свои народ сохранил.
Вынесли мы страшную войну, потери наши и поныне не сосчитаны, и не только в убитых они, а во многом другом также. Потеряны были надежды на перемену жизни, которую принесет выстраданный мир,— на справедливость и свободу.
И все ж поднимаются из глубин живительные соки, пробиваются вновь от глубинных корней ростки надежды... Только бы не сломать, сберечь, дать окрепнуть и вырасти.
Отрываюсь от мыслей, от речных далей и вижу, как спускается к мосту худенькая женщина в голубом платье с бидоном в руке. Узнаю Лизавету Тимофеевну. “А я на ключик пошла, да решила: зайду сначала к вам, может, уехали”.— “Ну как я могла — не простившись?” Зову к себе, нет, уже поздно. Так и прощаемся — на мосту. То я дойду до ее конца, то она идет обратно со мной. Говорим о детях, о внуках, о ручной ее белке — убежала из сада, не поймали бы мальчишки.
О многом мы думаем согласно. Лизавета Тимофеевна говорит, что в конце жизни особенно начинаешь любить все живое — “аж сердце щемит”. Мне тоже ведома эта пронзительная любовь. Даже тех, к кому ранее была полностью равнодушна, кого, случалось, бездумно убивала, — ос, пауков, — не трогаю, выручаю из беды и стараюсь не наступить на переползающего дорожку.
“А людей,— спрашиваю,— жалко?” — “Людей не так, люди сами себя защитить могут. Несчастных, конечно, жаль. Однако зла люди творят много, а звери и птицы зла не знают”.