День поминовения
Шрифт:
— Это связано с анонимностью.
Он не любил таких слов. Абстрактные понятия, названные вслух, всегда звучат слишком высокопарно.
— Но ведь твоя фамилия указана в титрах?
— Да, знаю, но не в том дело… Для меня важно…
Его язык отказывался выговорить это слово. Силуэт на стекле витрины, отпечаток подошвы на снегу-на миг задержать кадр, — покачивающийся цветок или веточка, на которую кто-то подул, кого не видно, следы…
— Невидимая роспись. Здесь есть парадокс…
— Но ты-то эту роспись заметил. Или, скажешь, нет?
— Ты хочешь остаться, когда тебя уже не будет?
Это было уже слишком. Слова Арно были очень близки к правде, но не в самую точку.
Если твоих росписей никто не видит и не замечает, то тебя, значит, уже нет.
В тот первый раз он показывал Арно наиболее узнаваемые кадры. При желании в них еще можно было увидеть их прямой смысл. Другие, более анонимные съемки — плавучие растения, поросшие чертополохом бесплодные поля, прибрежные птички на длинных ножках, сосредоточенно семенящие по песку перед линией прилива, — он пока приберег. Они были из этой же серии. Может быть, думал он, у меня просто не в порядке с головой.
Он подошел к столику.
Разговор между Виктором и Арно носил совсем иной характер: речь шла о колбасе. Арно выделял две категории: колбаса временная и колбаса окончательная — принципиально разные понятия. Но Артур пока не мог включиться в беседу, он существовал, как ему часто представлялось, в слишком медленном темпе. Поздороваться — самое обыденное дело на свете, так о чем тут размышлять? Но окружающие жили в более быстром мире — в том мире, где Арно распростер свои объятия, чтобы прижать Артура к сердцу, а сдержанность Виктора, этот защитный кокон, всегда окружавший его, позволил ему лишь официально поклониться. Наверное, именно так, как Арно, и здоровались в прежние времена, когда поэт или философ совершал путешествие из Веймара в Тюбинген чтобы навестить друга. Время, расстояние и неловкость растворялись в таком приветствии и определяли степень сияния радости на лицах по тем же правилам арифметики, по каким время и расстояние неизменно присутствуют в письмах тех дней. Поэтому с Арно невозможно было разговаривать по телефону: его дар красноречия, расцветавший в переписке и при личных встречах, скукоживался от фальшивой имитации близости, возникающей при телефонном общении, точно так же, как мгновенность переписки по факсу или электронной почте лишает ее блеска расстояния и прошедшего времени.
— Тут есть связь с таинственностью материального объекта как такового, письмо — это предмет, вещь, фетиш.
Так отреагировал в свое время Арно на рассуждения Артура, и тот его, как всегда, не сразу понял.
— В каком смысле?
Но он уже знал ответ, едва начал спрашивать. Сам он писал письма с трудом, особенно по-немецки, но в переписке с Арно откладывал свою грамматическую щепетильность в сторону: хочешь получать письма, получай и ошибки. В конце концов, это дело случая, что немцы приписывают женский род предметам, которые в испанском относятся к мужскому, в то время как голландский умывает руки и делает вид, будто думает о другом, почти как английский, в корне отказывающий солнцу, смерти и морю в какой-либо половой принадлежности, но голландский куда лицемернее, он прячет половые признаки под одинаковым для мужского и женского рода артиклем, так что никто, кроме специалистов и словарей, не разберет, скрывается за словом мужчина или женщина.
— А тебе самому это не странно? — спросил он как-то у Арно.
— Что «это»?
— Что ваши слова меняют пол при пересечении Рейна? Перебравшись из Германии во Францию по мосту близ Страсбурга, немецкий мужчина-месяц der Mond становится женщиной la lune, немецкая женщина-время die Zeit — мужчиной ie temps, немецкий старик с косой der Tod становится старухой-смертью lа mort… ну и так далее.
— А как в голландском?
— У нас пол невидим, у слов в моде унисекс, один артикль для всех, за исключением среднего рода. У нас никто уже не знает про море, мужчина это или женщина.
Арно передернуло от этой мысли.
— Тем самым вы перекрыли себе пути к истокам. Гейне ошибался. У вас все происходит не на пятьдесят лет позже, как он говорил,
Так они и переписывались. Именно это и имел в виду Арно, говоря о таинственности писем. Письма пишутся от руки — ни одному из них и в голову бы не пришло перейти на компьютер, — и это усугубляет неповторимость того, что написано. Мысли выливаются на бумагу вместе с чернилами, их не подводят под единый знаменатель никакие печатные буквы. Теперь лист сложим, сунем в конверт, вот марка, оближем, наклеим — и в ящик. Он всегда отсылал свои письма сам. В некоторых странах письма опускают в ящик через львиную пасть. Она при этом так странно выглядит, приоткрытая, беззубая, бронза или медь на губах посветлела из-за миллионов писем. После этого письмо, рассуждали они с Арно, долгое время путешествует в полном одиночестве, ибо лев, подержав его у себя, вскоре отправляет дальше. Письмо выскользнуло из руки, написавшей его, и теперь пройдет несколько дней, прежде чем к нему прикоснется другая рука, рука друга. Все прочие руки, которые за него хватались, чтобы проштемпелевать, отсортировать и доставить по адресу, нам незнакомы, разве что ненароком встретишь у своих дверей почтальона (Арно: «Все почтальоны — это перевоплощения Гермеса»).
Теперь уже ему пора было принять участие в разговоре о колбасе. Временная колбаса — это, по мнению Арно, то, что в ресторане господина Шульце называлось frische Blut- und Leberwurst— «свежей ливерной кровяной колбасой»: перевязанные с двух сторон кондомы, туго набитые серой или лилово-черной мягкой массой. Когда в нее вонзаешь нож, происходит примерно то же, что случилось бы с велосипедной камерой: с шипеньем вырывается облачко воздуха, пахнущего печенкой или кровью, а потом вылезает кашица.
— Лично я предпочитаю пить кровь из чаши для причастия, — сказал Виктор. И затем спросил у Арно: — Ты никогда не задавался вопросом, отчего вы это едите? В смысле, то, что ты называешь временной колбасой, незагустевший вариант? Эту массу можно почти что пить, выходит, вы недалеко ушли от вампиров. Признай, что вы кровожадны. С тем же успехом можно вонзить зубы прямо в свинью. Дай Бог памяти, об этом писал Леви-Стросс, le cru et le cuit,сырое и приготовленное на огне, в этом, кажется, есть принципиальное различие? Французы варят кровь подольше, потом дают ей свернуться, остужают, и тогда получается окончательная колбаса — boudin.Вообще-то это значит «пудинг», вы об этом никогда не задумывались? Кровяной пудинг. А с печенкой дело обстоит ничуть не лучше. Слизистая тягучая кашица, расползается по всей тарелке. Знаете, как шикарно эта масса запакована, пока находится внутри свиньи? Свиньи — потрясающе компактные мясные склады, нет другого животного, у которого так же, как у свиньи, уже снаружи видно, как его разделывать. Окорок, голяшки, сало, чудесные развесистые уши, только обваляй в сухарях — на сковородку…
Но тут его прервал господин Шульце:
— Господа не испугались пурги. Нам это очень приятно. Вот так и узнаешь, кто у нас настоящий завсегдатай. Поэтому позвольте предложить вам по бокалу чудесного граубургундского, о котором не буду долго распространяться, но в нем столько южного солнца, что вы на время забудете про снег.
Он отвесил поклон. Артур знал, что теперь последует перечисление предлагаемых блюд. Господин Шульце обставлял это как небольшое театральное представление, полное иронии. Арно направил свой сверкающий глаз на хозяина и спросил:
— A Saumagen у вас сегодня есть?
Saumagen,фаршированный свиной желудок, — это, как сообщил когда-то Виктор, любимое блюдо канцлера. Разумеется, он повторил это и сейчас.
— И мое тоже, — сказал Арно. — Мы народ консервативный. Мы не бросаемся в омут современной жизни, где все измельчают и перемешивают до неузнаваемости и только потом едят. Мы еще напрямую общаемся с миром животных. И ты ешь точно те же продукты, что и я…
— Какой ужас, — сказал Виктор.