День рождения женщины средних лет
Шрифт:
Потом к этому привыкаешь. Удача оборачивается не только деньгами, но и новыми знакомыми, прекрасными встречами, окончательно меняющими жизнь, – и вдруг обнаруживаешь себя в совершенно ином мире, и ты иной, а проблемы вовсе не исчезли, их даже не стало меньше, просто они другие. И уже снова ждешь какого-то звонка, который всё взорвет, перекроит...
Не искушайте судьбу. Если телефон еще не звонил, верьте, что он зазвонит и новости будут хорошие. Верьте, верьте! И дано будет каждому по вере...
Со мной самим это бывало. В том числе и один раз – не во сне.
Но когда телефон уже прозвонил, и жизнь наладилась, и сбылось, не искушайте судьбу сетованиями на скуку и жаждой перемен. Второй звонок никогда не бывает
В детстве я жутко боялся высоты. Да и сейчас не могу сказать, что испытываю удовольствие от, допустим, взгляда в окно с какого-нибудь двадцатого этажа – благо нечасто и представляется такая возможность. Не лазил ни на Эйфелеву башню, ни на Эмпайр-стэйт, а будучи в «Седьмом небе» в Останкино, старался родную столицу не обозревать. На взлете не смотрю на косо уплывающие рощи и приаэродромовские пустыри и даже, если сосед не возражает, опускаю шторку на иллюминатор. Терплю, но не люблю.
Моим кошмаром была труба котельной с идущей снаружи лестницей из стальных скоб. Несколько раз мне снилось, что я каким-то образом оказался на самом верху этой проклятой трубы рядом с иголкой громоотвода и теперь надо спускаться. Пугая мать, я просыпался с воплем.
У подножия этой трубы, между двумя рядами кирпичных сараев – каждый сарай был закреплен за двумя квартирами окружавших двор офицерских домов, – среди высоких зарослей никогда и нигде мне потом не встречавшейся травы под названием «веники» мы играли в «Великого воина Албании Скандербега». Так называлось кино. Мы рубились вырезанными из досок мечами по выпиленным из фанеры щитам. Мое снаряжение после некоторого канючения сделал отец, а поскольку он имел склонность столярничать, меч был хорошо обструган и ошкурен, с гардой из консервной крышки, щит с округленными углами и крепко прибитой изнутри петлей для руки из кожаного обрезка, оставшегося от шитья парадных отцовых сапог. Толстая многослойная фанера для щита была добыта из упаковки от какого-то прибора, привезенной отцом с площадки, поэтому с изнанки щит был окрашен в темно-зеленый защитный цвет.
И вот мы рубимся за освобождение любимой Албании от иноземного ига. Стоит июньская пыльная и пустая жара середины дня, во дворе никого, кроме нас. Отцы на службе, точнее, учитывая их род войск, на работе: готовят небось к очередному испытательному пуску очередное «изделие»; матери ушли на базар, разумно расположенный строго между проходной нашего военного городка и прилегающим селом... И над двором, над нашим сражением высится труба. Потные, с наливающимися на плечах синяками от мечей, проскочивших мимо щитов, мы садимся на приступки сараев – отдыхать и решать, кто победил. У Вадьки кроме синяка на правой руке еще багровая полоса через лоб, быстро вспухающая в длинную шишку. Судя по всему, это я ему засветил, но, поскольку в горячке боя факт зафиксирован не был, он претензию не предъявляет, на войне как на войне.
А труба проклятая торчит, слегка кренясь на меня, уходит в быстро выцветающее от жары небо, и от взгляда на металлические скобы, карабкающиеся по кирпичному боку трубы – начиная метров с трех от земли и до самого верху, до неба, – во мне, в великом воине Албании, возникает нечто вроде тошноты, только не в животе, а в душе.
Все-таки теперь я не так боюсь высоты. Летаю, и даже довольно много, несколько раз поднимался по разным канатным дорогам в мотающихся вагончиках, могу с небольшим усилием и вниз взглянуть. Но душевная, та самая тошнота возникает часто. Иногда просто сидишь один – вдруг накатит. И самые дурные мысли о будущем возникают, будто тень той кирпичной трубы.
В санатории отцу вместо формы дали белые полотняные штаны, такую же куртку и панаму из рубчатой ткани пике, из которой до революции шили жилеты
А мы с матерью сняли комнату у сестры-хозяйки.
Иногда днем, в мертвый час, отец приходил к нам, нарушая санаторный режим. Тогда и мне разрешалось не спать, а гулять. Я надевал черные кожаные тапочки на белой лосевой подошве, обвязывал вокруг щиколоток длинные шнурки, туго заправлял в черные сатиновые трусы голубую майку, немного великоватую, со сваливающимися с плечей бретельками, прикрывал остриженную на лето голову угловатой тюбетейкой, брал у отца складной немецкий ножик с узким лезвием и серебристой, как рыба, металлической ручкой – и выходил в душное послеобеденное пекло.
Совершенно один я шел в бамбуковую рощу. Зачем в Сочи позади военного санатория посадили бамбук? А кто ж его знает... Мичуринский план, план посадок, генплан здравницы?.. На руках и голенях оставались быстро вспухающие белые линии от острых листьев, но я непреклонно пробирался вглубь. Там, подальше от взгляда поварихи, тянущей домой остатки обеденных санаторных припасов, или солдатика из садово-ремонтного обслуживающего взвода, тянущегося за поварихой, я браконьерствовал.
Срезать этот плановый бамбук строжайше запрещалось. Одного местного из барачной шантрапы поймал комендант, толстый капитан в пропотелом белом кителе, да на месте тонким побегом и отделал. Тем не менее все, включая и отдыхающих офицеров, бамбук на удилища резали и разъезжались по гарнизонам с грушами в дощатых ящиках и фашинами бамбука.
Я никогда рыбу не ловил, а когда видел у себя на Ахтубе, как вытаскивали крючок из сомовьей губы, тяжело подавлял тошноту. Однако бамбук, конечно, резал...
Когда я вернулся, мать и отец лежали в постели. Точнее, отец сидел, привалившись к прутьям спинки, укрытый до пояса простыней, и курил, а мать лежала, глядя в потолок, и из ее широко открытых глаз текли к слипшимся на висках кудряшкам слезы.
Из черного, в двух местах продранного динамика говорил Левитан: «...агент британской разведки... разоблачен партией... еще в годы работы в Закавказье...» Я не совсем разобрал.
«Опять начнется, – сказала мать, не замечая меня, – опять разоблачили...» «Не начнется, а кончится, – сказал отец. – Выйди, сыночка, мы оденемся». И наша семья в день ареста Берии начала собираться в ресторан «Украина», куда отец нас водил в те дни, когда приходил в мертвый час.
А уж много позже оказалось, что Лаврентий Павлович затевал нечто вроде перестройки.
Труднее всего из горьких жизненных реалий осознается и принимается нами неизбежность дисгармонии. Противоречия между людьми объективны, конфликты интересов неизбежны и вечны, всеобщая любовь недостижима в мире сем, а попытки ее достижения на земле увеличивали ненависть, и рифмовалась с нею, как заведено, лишь кровь.
Я никак не мог примириться с тем, что учительница истории меня терпеть не могла. Учился я всегда хорошо, хотя из всех способностей обладал лишь двумя: фотографической памятью на любой практически текст и сообразительностью, умением быстро схватывать. Это сочетание работало до поры, с ним я получил в школе медаль и отлично закончил университет – дальше его оказалось мало, для работы потребовалось нечто более специфическое, так что инженером я стал отвратительным, но не о том сейчас речь... Во всяком случае, школьную историю с государством Урарту, развитием мануфактур и республикой в кольце фронтов я заучивал с одного чтения не хуже всего прочего: экономической и политической географии, неорганической и органической химии, английских модальных глаголов, правила буравчика (почему-то вызывавшего в классе смех) и, уж конечно, способа восстановления перпендикуляра к данной прямой с помощью циркуля. Как, впрочем, и только что вышедших после перерыва «Двенадцати стульев».