День рождения женщины средних лет
Шрифт:
Чудесное было лето. Тогда я не понимал, чем кроме свежего ледерина переплетов пахнут всё новые и новые подписные классики; чем – эти пластинки; сияющая темно-голубым лаком и хромом «Волга», купленная соседом; даже левкои в палисаднике. Теперь я знаю: всё тогда, в пятьдесят шестом, летом, едва уловимо пахло свободой.
А осенью мы уже жили дома. Отец, страшно похудевший, в висящем кителе, ездил на службу, товарищи заходили за ним, и все вместе они шли к мотовозу, уезжали на пусковую площадку. Я разворачивал «Комсомольскую правду». Под заголовком «Зверства реакции» был фоторепортаж: повешенный вниз головой работник венгерской госбезопасности, трупы на тротуарах, дым, танки, танки. Я, чувствуя сладковатую
На улице было слякотно, и в школьной раздевалке пахло осенью – сырой одеждой.
В пятьдесят седьмом году в Москве был фестиваль – Всемирный фестиваль молодежи и студентов. А в пятьдесят девятом – американская выставка, Национальная выставка США. Два эти события раз и навсегда покончили с собственной гордостью советских людей, и после них перестройка-то и стала необратимой.
Во всё время фестиваля, врать не буду, я в Москве не был. Вместе с родителями я находился на Рижском взморье, в Юрмале. На улице, разделявшей, кажется, поселки Дзинтари и Лиелупе, был коктейль-холл. Туда мы и пошли с моим новым приятелем, студентом, ни мало ни много, физтеха, мастером спорта по велосипеду и большим пижоном – носителем английского в мелкую клетку пиджака с двумя разрезами и маленьким карманом справа над талией. Дружбой такой я был обязан постоянной и долгой игре в пингпонг в спортзале родного Дома офицеров, благодаря чему у курортного стола я, четырнадцатилетний, не выпуская из пятнадцати, раз за разом обыгрывал двадцатилетнего спортсмена. Чем и заслужил уважение и приглашение в коктейльхолл, что был на той, светлой памяти, улице напротив деревянного концертного зала и прямо рядом с рестораном «Лидо».
В коктейль-холле я взял коньяку с шампанским, уже известного мне (понаслышке) знаменитого коктейля «Огни Москвы», называвшегося здесь как-то иноязычно, по-европейски. А приятель мой (Дима... или Витя?..) взял «Шампанькоблер», что оказалось тем же самым. Потом мы закурили по болгарской сигарете «Дерби» с золотым обрезом и, повернувшись на высоких табуретках от стойки к большим окнам, стали наблюдать за гуляющими по разделительной улице.
И одним из первых гуляющих, оказавшихся в нашем поле зрения, стал актер Михаил Козаков. Он шел, точь-в-точь из «Убийства на улице Данте», в невиданных штанах (в джинсах, как выяснилось позже), в косыночке на шее под распахнутым воротом черной рубахи (или красной, не помню), чуть вздрагивая икрами в узких штанинах при каждом шаге. «Мне обещали техасы достать», – сказал, глядя на него, Витя (или Дима). Я переживал молча.
Потом, спустя каких-нибудь тридцать пять лет, Миша Козаков был однажды у меня в гостях, подарил пластинку с чтением Бродского и еще читал в живую, мы долго и много выпивали, чтение было потрясающим. Я вспомнил Юрмалу, Миша сказал, что косынку на шее никогда не носил, мы поспорили...
А на американской выставке наливали пепси-колу, которую еще не выбрало никакое поколение. Папа мой, по поводу посещения такого сомнительного места одетый в гражданку (коричневые брюки юбочной ширины, шелковая трикотажная тенниска с длинными углами воротника, сандалии), отозвался о пепси так: «Сапогом пахнет». Я и по сей день с этим согласен.
Еще запомнил с той выставки перламутрово-синий (красный?) «шевроле-корвет». Знаменитый «американский домик» впечатления не произвел – что мне тогда был дом...
Вот кончается век. Тот Дима (или все же Витя?), надеюсь, жив. Где-нибудь в Принстоне. Козаков из Израиля, как известно, вернулся. Папа умер. Я здесь.
Это, собственно, и есть итоги. А что Юрмала за границей, а Америка рядом и жизнь моя совсем не та, которая должна была бы быть, – так это детали. Главное – продолжение пока следует.
Мир
В шестом классе, когда завязались первые любови – и моя первая тоже, оказавшаяся надолго, так надолго, что молодая женщина, теперь иногда навещающая меня, не кто иная, как прямая наследница этой любви, моя дочь, – так вот, в шестом же классе закрутились и первые интриги. Что-то такое слышалось за спиной, шорохи какие-то, шептания, тени мелькали: она не любит, а просто «испытывает»... я не люблю, просто «проспорил, что поцелую»... ее нет дома, пошла гулять, видели за старой школой... она дома, «уроки учит», а опять видели в беседке возле Дома офицеров... Пришли ее подруги, ждут на скамейке. «Иди к строительской проходной, пойдем в степь гулять». – «Кто пойдет?» – «Сам знаешь». Пошел – за спиной хихиканье, шепот. Обернулся – девчонок нет как не было...
И вот уже черт его знает сколько прожил, а отличать от настоящего оазиса мираж так и не научился. Не могу понять, когда и какие люди говорят правду, когда сознательно врут, когда, как формулируется в суде, «добросовестно заблуждаются». Мир двоится, расслаивается, изображение все время не в фокусе. Недоброжелатели и друзья меняются местами, стоит отвернуться – неразличимы. Любовь вдруг смотрит с ледяной усмешкой, но это замечаешь только в зеркале, когда она выглядывает из-за плеча, – Господи, да это же и не любовь вовсе! Жадность обычная это! Обернулся – нет, всё на месте. Любовь... Странно.
Призрачность мира, его мерцание усиливаются от речи. Я верю почти всему, что мне говорят, – но только пока говорят. Вот голос затих, исчезло в воздухе последнее слово, я как бы отвернулся от сказанного – и тут же сомнения и даже полное неверие выплывают откуда-то, вытесняют наивность, я уже твердо убежден, что всё было полнейшей ложью, это вполне очевидно, надо было быть полным дураком... И так далее. Тем более что теперь в поле моего слуха совершенно противоположные утверждения. Но и эти речи смолкнут, и их лживость станет бесспорной.
Всё ползет, течет, как низкое облако. Отдельные люди, а особенно их отношение ко мне и мое к ним, дрожат, ежесекундно меняют форму и цвет, как облако же. Окружающее туманно и расплывчато, как этот текст. Ни в чем нельзя быть уверенным до конца, то ли тебя используют, то ли ты используешь, все чего-то ищут – как пелось в одном хите начала девяностых.
Я с этим смирился, я люблю действительность (или не люблю ее) не за то, какая она есть на самом деле, а за то, какой она мне кажется. Я не хочу знать полную и окончательную правду о мире и людях. «Кажется» – это дивное состояние. В некоторых русских диалектах «кажется» – то же самое, что «нравится». «Она мне кажется» – прекрасно!
И жизнь мне кажется.
А что есть на самом деле – не узнаешь, как ни вертись и ни заглядывай себе за плечо.
В степи уже всё сгорело, кроме серо-шинельной полыни. Под брезентом дежурного ГАЗ-67 металась мелкая синяя стрекоза – вероятно, тоже дежурная. Возвращение майора Кабакова с семьей из отпуска завершалось.
На мне были: остроносые красновато-коричневые туфли «Цебо»; зеленоватые брюки с манжетом 5 см и шириной внизу 17 см, сшитые в ателье на прибалтийской улице Юрас; голубая в крупную кремовую клетку штапельная рубашка навыпуск с двумя пуговичками у воротника, выкройку которой мать добыла незадолго до отпуска и едва успела дострочить; серый грубошерстный пиджак с торчащими из ткани жесткими рыжеватыми волосками, с широкими, мягко сползающими с моих собственных плечами – ГДР, Лейпциг, фольксверке «Вильгельм Пик».