День рождения женщины средних лет
Шрифт:
В два он сказал, что едет на деловой обед, и спустился со своей верхотуры лифтом. В кабине испуганные девочки из отдела главного экономиста поздоровались хором и замолчали, глядя перед собой. Он отпустил шофера, сел, пристегнул ремень, повернул ключ. Охранник плюхнулся на сиденье рядом, дожевывая незаконченный обед. «Не надо, – сказал он, – не спешите. Идите, допейте свой кофе, я поеду один...» Недоверчиво косясь, парень открыл дверцу. «Только оставьте мне, – закончил он, – эту... эту вашу штуку...» Охранник был дисциплинирован и знал порядок, но слишком дорожил своим местом – нигде не получил бы столько. Кроме того, он знал, что у шефа разрешение тоже есть. Поэтому колебался недолго, открыл перчаточный ящик, неизменно называемый им «бардачок», и, мгновенно выдернув из-под мышки, сунул туда свой пистолет.
Он
В тот момент, когда клал трубку, он увидел ее. Она шла по тротуару в сторону дома. Самое главное, что он успел заметить, – как она смотрела на того человека: точно так же, как на него, поднимая голову, чтобы глаза прямо в глаза.
Он перестроился в крайний левый ряд, так что вряд ли она могла его заметить, когда он их обогнал. Он даже не очень спешил, все равно приедет минут за двадцать до них.
«Это была моя ошибка, – думал он, – что я никогда не приезжал в обед. В конце концов, в этом нет ничего невозможного – иногда отменить, перенести какую-нибудь встречу и приехать около часу. Это я виноват, – думал он, – что не приучил к приезду без звонка. Надо будет поставить машину в соседнем дворе, где гастроном», – думал он.
Ворота были уже распахнуты. Он выпрыгнул из машины, заложил засов. Солнце падало сквозь ставни. Он оглянулся – полосы солнца легли через всю комнату, волосы сверкнули латунной зеленью, кошка прошла по столу и, переливаясь, спрыгнула возле него.
«Видишь, – сказал он, – как пригодился этот дом? Здесь можно отсидеться, как в крепости, пока остается хоть один патрон...»
Белый узкий и высокий дом стоял на скале. Я просыпаюсь около пяти и думаю: ну зачем она смотрела на него точно так же? Болит печень, и сделать ничего нельзя.
Убежище
Шоссе летело в небо. Облака в небе вроде бы медленно плыли, но в то же время стремительно неслись, непрерывно меняя форму и цвет. Это был настоящий театр: отвернись на минуту – прозеваешь самое важное. В начале семидесятых его ровесники дружно пошли из младших научных сотрудников и старших инженеров в смотрители лифтов, истопники, сторожа автостоянок и стройплощадок, просто в тунеядцы с фиктивными справками о трудоустройстве, полученными от знакомого маленького начальника в обмен на зачитанную до дыр тамиздатскую «Лолиту» или на запиленного «Сержанта Пеппера». И садились писать заведомо непроходной великий роман или покрывали холсты гениальными беспредметными разводами либо вполне конкретными беспощадными прозрениями – страшными рожами современников и мрачными пейзажами страны... Пили портвейны «Кавказ» и «Агдам», по ночам в подвалах или доведенных до состояния свалок квартирах бренчали на гитарах и пели всякую самодельную безвредную диссидентщину...
А он боялся. Вернее, не то что бы боялся, хотя и боялся тоже, но, главное, принципиально отвергал этот путь напыщенного безделья и безосновательной веры в собственную незаурядность. Впрочем, в компании ходил, пил тот же портвейн – предпочитая водку, но было неловко выделяться – и беседовал о свободном искусстве, проклинал державшую всех приличных людей за горло власть. Относительно власти был согласен полностью, хотя основания для нелюбви к ней у него были несколько другие, чем у друзей, что же касается ценности свободного искусства, то на этот счет сильно сомневался, рассматривая стоявшую пачками вдоль стен живопись на подрамниках и слушая чтение глав очередной нетленки.
Однажды из-за этих его сомнений произошла драка.
Провожали по израильской визе в Вену – а потом, конечно, в Нью-Йорк, в рай современной культуры! – одного неудачливого выпускника Суриковки, тихо, не скандаля в приемной Верховного Совета, отработавшего водителем троллейбуса весь срок, пока положенное отъезжантам мучение не кончилось, и завтра улетавшего на волю. С собою художник собирался везти холсты, наскоро загрунтованные поверх собственного сюрреализма и халтурно в три дня скрытые под кривыми китчевыми портретами родственников. Грунтовали общими силами, а портреты писал сам отъезжающий – с довоенных фотографий
И никто не приехал на пожар, потому что всё тогда было спокойно, даже пожаров настоящих вроде не было, а помойка – ну, ерунда, пусть себе горит.
Вместе со всеми наш герой – назовем его, как положено, N – заворачивал в газеты доставшуюся ему картину и возмущался дикарскими, подлыми порядками. Точнее, удивлялся: что ж за идиоты коммунистические начальники? Ведь сами плодят себе врагов. Что случилось бы, если б разрешили выставиться бедняге в каком-нибудь фойе, если бы даже галерея его родного Саратова, откуда когда-то приехал он пробиваться в Суриковку, купила пару его ловких подражаний Де Кирико и повесила бы их в зале «Работы наших земляков»?! Да ничего не случилось бы с их всё поглотившей властью, никто бы не умер, всё так же эти старые дураки целовались бы и объединялись с людоедами всех стран, строили свои поганые ракеты... А парень не уезжал бы неизвестно куда, полный ненависти. Мирно интриговал бы в Союзе художников с целью получения новой мастерской и при случае демонстрировал бы зарубежным гостям свободу творчества в Советском Союзе. Настоящие идиоты.
Между тем, к середине ночи все сильно напились, конечно, и решили уже не расходиться, а ехать всей компанией утром в аэропорт – прощаться сквозь металлические прутья забора, когда друг пойдет по полю к трапу, ведущему прямо в рай. И черт с ними, пусть фотографируют и подшивают фотографии в свои сраные досье, хватит их бояться. Собирался ехать и N, хотя ему это было более опасно, чем всем этим дворникам и сантехникам, ему-то в кадры его трижды проклятого института могло прийти неприятное сообщение откуда следует, запросто отложили бы защиту, а то просто выгнали по сокращению лаборатории...
Однако тут-то и произошел конфликт. Будучи уже очень нетрезвым, отчего он всегда становился назойливо откровенным, N поймал свежего предателя Родины в углу и, словно надеясь сообщить ему последнюю мудрость, сказал оскорбительные и беспощадные слова.
– Понимаешь, чувак, – сказал N, покачнулся и слегка придавил приятеля к стене, что было совсем некстати, – всё правильно, чувак, жизнь проходит, и прожить ее надо там, чтобы не было больно за бесцельно...
Тут оба усмехнулись шутке, ставшей популярной в последние годы, когда уезжали один за другим, вдруг как бы обнаружив еврейскую ветвь родни. И для N не было бы никакой проблемы в том, чтобы получить через друзей приглашение от неведомой тети из Хайфы – мало ли какие могут быть у русского человека тети... Действительно в Израиль ехала едва ли половина, остальные пробивались через Австрию и Италию в Штаты.
– ...Но, чувак, – продолжал N, все никак не отпуская припертого к стене, – понимаешь, старик... ну, здесь у тебя персональной выставки никогда не будет, я согласен...
Они все были уверены, что ничего никогда не будет.
–...но, старик, – тут N, к счастью, понизил голос, не то был бы бит, пожалуй, всей компанией, и справедливо, – а если и там не будет? А? Не по идеологии, понимаешь, старик, а по художественным достоинствам? Там же все по-честному, так, чувак? И если там скажут, что не то... ну, по художественным, ты пойми, старик! Ты представь! Тогда что? В петлю?.. Вот я не еду...