День рождения
Шрифт:
— Ну, что с тобой делать, — согласился отец, — беги! Когда вернешься, не забудь на ночь запереть железную дверь подвала.
В подвале царили прохлада и исключительная чистота. Теперь Боришка направилась в расположенную в конце подвала прачечную, за которой уже было бомбоубежище. Эти два помещения почти не изменились со времен Беньямина Эперьеша, только из подвального отсека, называемого убежищем, открыли заделанный железной решеткой запасной ход в сторону соседнего дома. Когда-то здесь стояли бочки с вином, хранились зарытые в песок овощи, картофель — подо всем домом тянулись закрома Беньямина Эперьеша. По-видимому, где-то в стенах были заложены и вытяжные трубы, потому что здесь воздух был всегда чистым и сухим, хотя
Бори осмотрела прачечную, стерла пыль с котла, заглянула в топку, но там все было чисто выметено: недаром тетушка Чак славилась на весь дом своей опрятностью и аккуратностью. Хорошо, что именно она в последний раз здесь стирала: после себя Чакне и полы вымыла и корыта отчистила до блеска! «Так что тут я быстро управлюсь и, может быть, еще и в убежище успею, — прикидывала про себя Боришка. — А когда отец спать ляжет, попытаюсь и остальную работу провернуть». Она твердо решила, что будет работать до утра, даже если с самого начала будет ясно, что одной ей всего не осилить!
С убежищем хлопот было больше.
Убежище жильцы давно уже приспособили — с согласия и ведома матери — под склад всякой старой утвари, которая была не нужна, а выбросить жалко было. Здесь, покрытые пылью, нашли приют ящики, сломанные картинные рамы, ширма, птичьи клетки, этажерка для цветов по соседству с сидячей ванной дядюшки Балог и коллекцией цветочных горшков Тоотне.
Бори принялась за работу, пытаясь расположить по каким-нибудь группам разбросанные вещи, чтобы все их случайное сообщество перестало казаться кучей старого хлама.
Это занятие совсем не походило на проектирование ее будущих апартаментов в небоскребе или интерьеров их общей с Рудольфом квартиры. Сейчас Боришке просто приходилось перетаскивать старую рухлядь из одного угла убежища в другой, нагибаться, поднимать, иногда останавливаться на миг, чтобы посмотреть, что же в конечном счете получается. Закончим работу, Бори прислонилась спиной к дверному косяку и обвела взглядом подвал. Теперь он выглядел по-другому, стал походить на жилую комнату: вокруг инкрустированного столика тетушки Диль мирно расположились пузатые стулья Габрикне; на цветочной подставке тети Чисар, словно ласточки на проводах, расселись изгнанные в эту ссылку горшки Тоотне. В горшки Бори воткнула по веточке из трех красных букетов восковых цветов тети Гагары, предварительно смахнув с них пыль. Здесь, в слабом свете единственной лампочки, цветы будто помолодели, снова заулыбались и сделались очень похожими на своих живых собратьев, благоухающих на поверхности земли. Старый ковер, принадлежавший тоже тете Гагаре, лежал теперь посредине бомбоубежища, прикрывая плиточный пол подвального помещения и приглушая шаги. Ширма тети Года в самом дальнем углу учтиво прятала сидячую ванну Балогов и покореженные золотые багеты Чакне, словно там, за нею, был укромный, уютный уголок жилья.
А перед чугунной печкой Ауэров стояла маленькая повозочка — ее, Бори, детская игрушка, сделанная когда-то отцом, — словно ожидая, что вот-вот за нею снова потянется рука ребенка.
Присев от усталости на стул Габрикне, Бори почувствовала, что в глубоком кармане фартука (как она, бывало, ненавидела эти дворницкие фартуки, а теперь и к ним начала привыкать!) зашуршала какая-то бумажка. Наверное, одна из тех, что остались от протирки окон. Она набрала их в своем собственном отсеке подвала из сундучка, в котором мама летом складывает всякую макулатуру — старые журналы, газеты, конверты, — а зимой растапливает ею плиту. Интересно, что это за бумажка! «Улица Беньямина Эперьеша…» Ах, да ведь это план ее прошлогоднего сочинения! Ей тогда поставили за него тройку, а Ютка, Варкони, Кучеш и Фалуш написали на пятерку.
Улица Беньямина Эперьеша…
Эперьеш!
Когда-то он бродил в этих стенах; покашливая, поднимался по лестнице и, занимаясь тайными делами, только после наступления темноты, в поздний час, впускал по условному стуку к себе в дом своих друзей. Они, его странные посетители, с высоко поднятыми воротниками, по глаза укутанные в шарфы, подходили к подъезду, выныривая из сумерек этой безлюдной части города, и стучали молотком с головой дракона о железную пластину над калиткой: бум — бум! Тук-тук! Вокруг безмолвие, только где-нибудь вдали еле слышно стучали нетвердые шаги заплутавшегося пропойцы. Тишина; слабый свет ручного фонаря в темноте; калитка чуть приоткрывается, и вот уже покашливание слышится все выше и выше, по мере того как Эперьеш ведет своих друзей по узкой лестнице к себе в квартиру. В их умах и сердцах тайные, запрещенные в те времена мысли: о всеобщем образовании, о преподавании в школах на венгерском языке.
Во имя чего он делал это? Ведь сам-то он умел и читать и писать. Изучал медицину в заграничных университетах, говорил и писал на многих языках. Так зачем все это было нужно ему? Почему он работал, даже когда его бросили в темницу и он уже наверняка знал, что никогда не выйдет из нее живым, — недаром же он был врачом? Почему он делал все ради других, а для себя, для своего здоровья — ничего? Почему?
Боришка сидит в подвале на плетеном стуле Габрикне и тяжело, надсадно дышит, словно борется с какой-то превосходящей силой. Может быть, это необыкновенно большое счастье — родиться в доме Беньямина Эперьеша? Счастье быть частичкой народа, славным сыном которого был Эперьеш? Может, в нынешней Венгрии не было бы сейчас ни новых домов из бетона и стекла, ни наших миниатюрных небоскребов, не живи в свое время некий Беньямин Эперьеш в этом старинном здании, в сумраке сводчатых потолков, не родись после него другие, новые борцы, понимавшие, что и их ожидают тюрьмы и виселицы, но смело шедшие на все испытания ради того, чтобы наступило время, когда весь народ, а не только они одни умел бы читать и писать…
Бори встала, подвинула на место стул Габрикне, поправила загнувшиеся уголки ковра. Потом подошла к железной двери и заперла ее на замок. Рука Боришки невольно задержалась на железных дверных розанах — творении давно умершего, безымянного мастера, и Бори мысленно проговорила: «Спокойной ночи! Сегодня и всякий раз, когда на эти стены будет опускаться вечер, спокойной ночи, дорогой Беньямин Эперьеш!»
XIX. „Вся твоя ценность лишь в том…”
Когда Бори вернулась из подвала, отец был уже порядком зол: выяснилось, что куда-то запропастился один ключ от подъезда.
— Днем все три ключа висели вместе на общей доске, сейчас же их там осталось только два. Ты, случаем, не заметила, когда брала ключ от подвала, сколько их было?
Но Бори, занятая своими мыслями, не обратила внимания, сколько ключей висело на доске. Зато отец готов был чем угодно поклясться, что вчера ключи были все. Сегодня утром подъезд ходил открывать Миши, наверное, он и забыл в кармане ключ. Вот незадача! Теперь Миши придется посылать его заказной бандеролью из Мишкольца! Отец не любил беспорядка и долго еще ходил и ворчал, даже на Чисар посмотрел недовольным взглядом, когда та заглянула к ним на минутку, чтобы сказать, что ночью у нее будет молодежная компания и она заранее просит извинить, если ребята будут немного шуметь, ходить по лестнице…
Теперь и Боришка надулась. Вот что значит действительно не везет: как раз, когда ей работать. Чисар назвала к себе каких-то гостей. У тех глаза на лоб полезут, если они увидят ее глубокой ночью моющей окна, лестницу. Ну и пусть смотрят! Чисар сама-то не очень удивится, а что ее гости подумают, Боришке все равно. Только бы отец не проснулся от их хождения и не прогнал ее спать. Надо ей самой проследить, когда гости начнут расходиться, и открыть им подъезд, чтобы они звонком в дворницкую не разбудили отца.