День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд: Рассказы
Шрифт:
Эммонс выразил протест против формы, в которой был задан вопрос. Сэр Клевердон снял вопрос, но никто не мог отрицать, что он уже успел задать его.
— Я кое-что припоминаю об этом, — по собственной инициативе заявил Эдвин, потирая лоб.
Эхоу заметно напрягся.
— Говорите громче, — распорядился судья.
— Помню… там была картинка… похоже, переводная… юная дама в весьма нескромном купальном костюме… с цветным мячом в руках… Картинка была наклеена на стекло, через которое водитель видит дорогу… лобовое стекло, так, кажется? Я еще, помню, удивился, как полиция допускает нечто подобное, ведь картинка эта закрывает водителю обзор и наводит
Хотя как улика все это выглядело не очень убедительно, Эхоу решил, наверно, что угодил в ловушку, и, будучи человеком грубым и несдержанным, вскочил и разразился в адрес Эдвина отвратительной бранью, которую тот, к счастью, не понял.
Сэр Клевердон выразительным жестом бросил на стол свои бумаги.
— У меня больше нет вопросов, — пробормотал Эммонс. Судья вперил взгляд в Эдвина и произнес голосом, скрипевшим как палая осенняя листва под подошвами башмаков:
— Если вам когда-нибудь еще случится давать показания в суде, настоятельно рекомендую вам проявить большую наблюдательность, а также излагать свои мысли более связно и членораздельно. Сегодня вы сначала обрисовали покойную в розовых тонах, как совершенно безобидную особу, но затем, в процессе перекрестного допроса, дали столь противоположное описание ее характера, что трудно не заподозрить вас в заведомом намерении исказить истину с самого начала. Я не думаю, что это так, поскольку очевидно: вы человек, не привыкший давать показания в суде, и искренне верите, будто каждый имеет право на истолкование сомнений в его пользу. Но одно дело толкование сомнений и совсем другое — абсолютная слепота к фактам. Она приводит к даче показаний, чреватых судебной ошибкой, если они не будут подвергнуты анализу самыми строгими методами, принятыми в системе нашего судопроизводства. Я призываю вас подумать как следует над моими словами, ибо ваши сегодняшние показания были самыми путаными и самыми нелогичными из всех, какие мне довелось выслушать за время работы в суде. Прошу следующего свидетеля!
Эдвин, конечно же, не был главным свидетелем. Сестра Эхоу, не выдержав повторного допроса, призналась, что алиби подсудимого было вымышленным. Грузовик опоздал к месту назначения более чем на двадцать четыре часа, а полиция обнаружила письма и отпечатки пальцев, которые в конечном счете и отправили Эхоу в тюрьму до конца дней.
Но Эхоу оказался не единственным человеком, чью дальнейшую жизнь изменил этот судебный процесс. Эдвин не мог уже возвратиться домой. Он остался в гостинице. Мучимый опасениями, он то и дело проверял, заперта ли его дверь. Купил маленькую записную книжечку и скрупулезно отмечал в ней с точностью до минуты время выхода из дома и прихода на работу. Сидя в автобусе, он пристально обшаривал глазами дорогу, высматривая что-либо подозрительное или просто достойное внимания. Он стал чрезмерно наблюдателен, в его поведении появилась непонятная резкость.
На работе он приветствовал свою старую добрую знакомую мисс Олсоп, говоря ей вещи, которых никогда не говорил раньше:
— Доброе утро, мисс Олсоп, вы, как я замечаю, сегодня в зеленом. Это зеленый твид, не так ли? И камея с женским профилем времен короля Георга. Туфли? Коричневые башмаки. Чулки из крученой пряжи. Благодарю вас. Пока что у меня все. И Эдвин заносил все эти подробности в записную книжку. Той же странной процедуре Эдвин подвергал и мисс Батлер, а иногда он неожиданно переставал петь посреди передачи, и не потому, что забывал слова, а потому, что замечал вдруг — положение минутной стрелки часов на стене студии не совпадает со стрелкой его ручных часов. И только в роли кролика Зигфрида он оставался таким, каким был прежде — мягким, чудаковатым и чуточку трагичным.
Мисс Батлер героически пыталась понять, что с ним происходит.
— Вы больше не ходите в зоопарк, как раньше? — сердечно спросила она.
В глазах Эдвина появилось лукавое выражение.
— Нет, — ответил он, — не хожу. Ведь животные не умеют говорить, и, если там со мной что-нибудь случится, они не смогут давать показания.
— Но что там может случиться с вами?
— Убийство, — не моргнув глазом ответил Эдвин.
— Убийство? Кому понадобится убивать вас?
— В Лондоне миллионы людей, — уклончиво ответил Эдвин. — Но это не сойдет им с рук, теперь уж никак не сойдет. Вам могу рассказать: когда я прихожу вечером домой, я запираю дверь и пишу на листе бумаги, кто я и чем занимаюсь, адресую письмо «Тому, для кого это представит интерес», и прячу его под матрас. В этом письме я перечисляю все свои передвижения за день, всех собеседников и излагаю содержание всех разговоров с ними. Нынче вечером я упомяну в нем и вас, мисс Батлер, и наш разговор, Эдвин посмотрел на часы, — который состоялся в шестнадцать часов восемь минут.
— Но зачем вам это, мистер Эпплкот? — спросила мисс Батлер, начиная испытывать острое беспокойство.
— Чтобы быть готовым к даче свидетельских показаний, мисс Батлер. Не знаю, доводилось ли вам давать показания в суде, но они должны звучать ясно и внятно. Уж не знаю, заметили ли вы, я приучаю себя говорить более громким голосом.
— Это заметили звукооператоры. Вы создаете им немало затруднений.
Эдвин рассмеялся.
— А знаете, почему я прячу письма под матрас? Полиция обязательно их обнаружит, но ни у одного убийцы не хватит сообразительности туда заглянуть. — Он как-то неуверенно нахмурился. — А вдруг хватит? Пожалуй, надо подыскать другое место.
Отдел детских передач расстался с Эдвином Эпплкотом с неподдельным сожалением. Но слишком уж он рассеянно исполнял детские песенки, и поведение его вызывало все большее и большее беспокойство. Не сознавая жестокого смысла своего подарка, коллеги преподнесли ему на прощание настольные часы с красиво выгравированной надписью. Ни одни часы не способны долго показывать абсолютно точное время, и поэтому Эдвину предстояло провести немало мучительных минут, сверяя настольные часы с наручными и пытаясь определить, какие из них идут верно.
Инспектор Макглашан с большой картонной коробкой под мышкой ожидал в приемной доктора Фейндинста. Наконец доктор вошел в комнату, и они пожали друг другу руки.
— Ну как он? — спросил Макглашан.
— Он очень милый и славный человечек, — с легким австрийским акцентом ответил доктор Фейндинст. — Совершенно безобиден и не доставляет никаких хлопот, не то что некоторые другие наши пациенты — буйные параноики и прочие. Хотите навестить его?
— А можно?
— Разумеется, идите за мной.
— Можно оставить здесь коробку?
— Конечно.
Когда они шли по коридору, доктор Фейндинст сказал:
— Главная наша проблема — обеспечить ему полный покой. Он до того обостренно наблюдателен, что изнуряет себя, пытаясь заметить все происходящее вокруг и описать.
Макглашан вошел в комнату Эдвина. Шторы на окне были задернуты.
— Помните меня? Я — Макглашан.
— Конечно, помню. Немецкая овчарка.