Дени Дюваль
Шрифт:
Я простился со своим добрым командиром и покровителем и побежал читать письма. Миссис Барнард и доктор писали, как встревожило их мое исчезновение и как они обрадовались, узнав от капитана Пирсона, что я нашелся. Матушка, как всегда попросту, без затей, сообщала, что ждет меня в дилской гостинице "Голубой Якорь" и что давно уже приехала бы ко мне, если б не боялась, что мои новые товарищи осмеют старуху, которой вздумалось явиться на береговой шлюпке ухаживать за своим сыночком. Лучше мне самому приехать к ней в Дил, где она экипирует меня как подобает офицеру королевского флота. Я тотчас отправился в Дил. Добросердечный фельдшер, который меня выходил и успел полюбить, ссудил меня чистой рубашкой и так аккуратно перевязал мне рану, что под моими черными волосами ее почти не было видно.
– Le pauvre cher enfant! Comme il est pale! {Мой
– Когда я в лавке - я в лавке и всегда к услугам своих клиентов, сказала она, - но когда я гуляю с тобой по плац-параду в Диле, я гуляю с юным джентльменом, состоящим на службе во флоте его королевского величества. Господь осенил нас своим благословением, и ты теперь ничуть не хуже любого молодого офицера.
– И она сунула мне в карман такой увесистый кошелек, что мне оставалось лишь дивиться ее щедрости. Помнится, я заломил шляпу набекрень и с чрезвычайно важным видом прогуливался с матушкой по променаду. В Диле у матушки имелись друзья - такие же представители торгового сословия, как и она сама и, по всей вероятности, соучастники в уже известных нам сомнительных морских сделках, но она не сочла нужным их посетить.
– Помни, сын мой, ты теперь джентльмен, - сказала она.
– Торговцы и ремесленники тебе не компания. Я - дело другое. Я всего лишь бедная лавочница и цирюльница.
Когда ей случалось встретить знакомых, она кланялась им с большим достоинством, но ни разу не представила меня ни одному из них. Мы поужинали в "Якоре", поговорили о родном доме, до которого было всего лишь два дня пути, но который казался мне теперь таким далеким. Она ни словом не обмолвилась о моей милой девочке, а я почему-то не посмел о ней спросить. Матушка приготовила мне в гостинице славную комнатку и велела лечь пораньше, ибо после лихорадки я был еще очень слаб, а когда я лег, матушка пришла, преклонила колени у моей постели, и по лицу ее, изборожденному глубокими морщинами, потекли слезы. На своем родном немецком языке она обратилась к Тому, кто до сих пор спасал меня от опасностей, моля его охранять жизненный путь, на который я отныне вступал. Теперь, когда путь этот близится к концу, я с бесконечным благоговением оглядываюсь назад, преисполненный благодарности за избавление от невероятных опасностей и за великое счастье, которое выпало мне на долю.
Я написал миссис Барнард длинное письмо, стараясь представить свои злоключения в забавном виде, и хотя, когда я думал о доме и об оставшейся там некоей малютке, две-три слезинки, признаться, расплылись по бумаге, я все же был благодарен за доброе к себе отношение и немало гордился тем, что теперь я настоящий джентльмен и стою на верном пути к карьере офицера флота его величества.
На второй день после приезда в Дил я прогуливался по променаду и вдруг увидел - что бы вы думали? Знакомую карету милого доктора Барнарда, приближавшуюся по Дуврской дороге. С удивлением заметив, как я изменился, доктор и миссис Барнард улыбнулись, а когда они вышли из кареты у дверей гостиницы, добрая леди заключила меня в объятия и расцеловала. Матушка, вероятно, видела это из окна своей комнаты.
– Ты приобрел добрых друзей, Денни, - с грустью сказала она своим низким голосом.
– Это хорошо. Они смогут позаботиться о тебе лучше, чем я. Теперь, когда ты выздоровел, я могу; спокойно уехать. Если ты заболеешь, твоя старая мама придет к тебе и всегда будет благословлять тебя, сынок.
Она решила в тот же вечер отправиться домой. В Хайте, Фолкстоне и Дувре у нее имеются друзья (о чем я отлично знал), и она может у них остановиться. Перед отъездом она аккуратно уложила мой новый сундучок. Какие бы чувства ни испытывала матушка при нашем прощанье, я не заметил на лице ее никаких признаков слез или скорби. Она взобралась на свою повозку во дворе гостиницы и, не оглядываясь назад, пустилась в свое одинокое путешествие. Хозяин и хозяйка "Якоря" весьма сердечно и почтительно пожелали ей доброго пути. Потом они спросили, не хочу ли я зайти в буфет выпить вина или коньяку. Я отвечал, что не пью ни того, ни другого. Подозреваю, что именно матушка снабдила их спиртным, привезенным на ее собственных рыбачьих шхунах.
– Если б у меня был единственный сын, да еще и такой красавец, любезно заметила миссис Бонифэйс (могу ли я после таких комплиментов неблагодарно забыть ее имя?), - если б у меня был единственный сын и я могла бы оставить ему такое хорошее наследство, я б ни за что не отправила его в море во время войны, нет, ни за что.
– Если вы сами не пьете, то, быть может, среди ваших друзей на корабле найдутся любители спиртного. Передайте им, что они всегда будут желанными гостями в "Якоре", - сказал хозяин.
Я уже не в первый раз слышал, что матушка богата.
– Может, она и вправду богата, но только мне об этом ничего не известно, - отвечал я хозяину, на что они с женою похвалили меня за сдержанность и с многозначительной улыбкой добавили:
– Мы знаем больше, чем говорим, мистер Дюваль. Вы когда-нибудь слышали про мистера Уэстона? А про мосье де ла Мотта? Мы знаем, где находится Булонь и где Остен...
– Молчи, жена!
– перебил ее хозяин.
– Раз капитан не хочет говорить, значит, и не надо. Вот уже звонит колокол, и доктору несут ваш обед, мистер Дюваль.
Так оно и было, и я сел за стол в обществе моих дорогих друзей и отдал должное их трапезе.
По приезде доктор тотчас отрядил посыльного к своему другу капитану Пирсону, и когда мы сидели за обедом, последний на своей собственной шлюпке прибыл с корабля и настоятельно просил доктора и миссис Барнард откушать десерт в его каюте. Мистер Дени Дюваль тоже получил приглашение и, устроившись в шлюпке вместе со своим сундучком, отправился на фрегат. Мой сундучок отнесли в каюту канонира, где мне была отведена подвесная койка. Вскоре по знаку одного из гардемаринов я встал из-за капитанского стола и пошел знакомиться со своими товарищами, которых на борту "Сераписа" было около дюжины. Будучи всего лишь добровольцем, я, однако же, оказался выше ростом и старше большинства гардемаринов. Им, разумеется, было известно, кто я такой, - всего лишь сын лавочника из Уинчелси. И в те дни, и позже я, конечно, получал свою долю грубоватых насмешек, но всегда принимал их благодушно, хотя мне и приходилось частенько вступать в драку, чему я выучился еще в школе. Нет надобности перечислять здесь все затрещины и зуботычины, которые я получал и раздавал. Но я не таил обиды и, слава богу, никогда не причинял человеку такого зла, чтобы потом его ненавидеть. Случалось, правда, что некоторые люди ненавидели меня, но их давно уже нет на свете, тогда как я все еще здесь и притом с совершенно чистою совестью, а от их ненависти мне ни холодно, ни жарко.
Старший помощник капитана мистер Пейдж приходился сродни миссис Барнард, и эта славная женщина так расхвалила своего всепокорнейшего слугу и так живо описала ему мои приключения, что он стал оказывать мне особое покровительство и расположил в мою пользу некоторых из моих товарищей. История с разбойником послужила предметом бесконечных разговоров и шуток по моему адресу, не я не принимал их близко к сердцу, и, следуя испытанной еще в школе тактике, при первом же удобном случае отколотил известного среди гардемаринов забияку. Надо вам сказать, что меня величали "Мыльным Пузырем", "Пуховкой для Пудры" и другими прозвищами, намекавшими на известное всем парикмахерское ремесло дедушки, и как-то раз один из моих товарищей насмешливо спросил: