Денис Давыдов
Шрифт:
Ни о каком сближении с Австрией теперь можно было уже и не помышлять.
Отрешиться с такою же легкостью и от Пруссии русский царь никак не мог. Династию Романовых — Голштейн — Готторпских связывали с королевским домом Гогенцоллернов слишком тесные, в том числе и союзнические, договорные узы. Перемирие с пруссаками, расколотив в пух и прах их армию, Наполеон покуда так и не подписал. Условия победителя по отношению к ним были жестокими до крайности. Он требовал безоговорочной сдачи вместе с гарнизонами тех последних крепостей, которые войска Фридриха-Вильгельма еще сохранили каким-то чудом в Силезии и Померании.
Александру I надобно
Никогда не прощавший обид, он вспомнил и о том, что первый министр Пруссии барон Гарденберг перед войной нанес ему оскорбление, отказав в аудиенции французскому послу. В отместку Бонапарт отказывался теперь вести с этим министром какие-либо переговоры.
Прусский монарх растерянно переминался с ноги на ногу, шумно отдувался, мял в руках шляпу и отвечал что-то маловразумительное. Тут, как говорится, было не до собственного унижения. Слава богу, заносчивый победитель более не требовал от него сдачи крепостей...
В отношениях же с Александром I Наполеон решил с самого начала придерживаться иной тактики. Он делал ставку на очарование и обольщение.
Готовясь к встрече в Тильзите, Бонапарт ни на минуту не забывал тонко продуманных и, как всегда, безошибочных советов Талейрана. Союзу, который должен установиться с Россией, необходимо придать черты личной и трогательной дружбы двух императоров. Нужна видимость их полнейшего доверия друг к другу. Впечатлительный русский царь легко поддается идеям, облеченным в красивую и возвышенную форму. Поэтому следует менее всего касаться практических сторон и избегать каких бы то ни было опасных обязательств. Нужно более говорить о будущем, чем о настоящем, удовлетворять скорее самолюбие Александра, чем насущные интересы его народа.
Начиная «войну улыбок», Бонапарт явно недооценил своего противника. Чем-чем, а искусством притворства и коварного обаяния Александр I владел в совершенстве...
После завершения второй встречи на плоту, в тот же самый день в 6 часов пополудни в ответ на любезное приглашение Бонапарта русский царь переехал на жительство в Тильзит.
Когда Петру Ивановичу Багратиону предложили находиться при квартире государя в Тильзите, он тут же сказался больным.
Для большей убедительности, несмотря на установившуюся жару, князь накинул на плечи свою отороченную каракулем бекешу и велел корпусному медику варить по старинному кавказскому рецепту снадобье из трав «для утишения в организме желчи». Он пил густой зеленовато-коричневый отвар, морщился от горечи и лукаво подмигивал Денису Давыдову:
— Ежели кто из высших поинтересуется здравием моим, ответствуй одно: совсем-де плох князь Петр Иванович, в лекарстве себя содержит.
По той же самой причине, сказывали, разом занемог и атаман Платов. Этот, правда, пользовал себя не отварами, а лихой донской горчишной настойкою, которую он издавна почитал целебным средством от всех болезней разом.
Многие же другие генералы и офицеры, особенно молодые, наоборот, рвались в Тильзит. Однако посещать тот берег, окромя как войскам конвоя, находящегося при особе государя, и узкого круга лиц, приписанных к главной квартире, никому в армии дозволено не было.
Хотя на Дениса Давыдова,
Багратион, разумеется, сумел распознать это сразу же:
— А ведь сдается мне, брат Денис, что ты в гостях у Наполеона побывать великое желание имеешь. Али не так?
— Истинно так, Петр Иванович, — ответил, зардевшись, Давыдов. — К чему душой кривить, ежели вы и так все знаете...
— У меня свой взгляд на сей предмет. Я с врагом либо сражаюсь, либо мирюсь. Однако братание с неприятелем ни в обычае, ни в характере моем... А от меня сей воинской непристойности ныне требуют. Я же солдат, дипломатическим тонкостям не обучен. Только дров, прости господи, наломаю. С тобою же — дело другое. На тебя я не токмо как на адъютанта своего, храброго и честного офицера смотрю, но и как на человека пишущего. Тебе все надобно своим глазом повидать. И торжество, и позор отечества нашего. Авось пригодится...
Багратион взял перо и, сломав брови на переносье, быстрыми решительными взмахами набросал что-то на листе бумаги.
— Свезешь сию записку князю Лобанову. Будешь при главной квартире столько, сколько тебе надобно будет. Уверен, что ни в какие свары не ввяжешься и ни своего, ни моего имени не посрамишь... Да, ежели генерала Ланна там повстречаешь, поклон ему от меня передай пренепременно. Как-никак корпус его мы в последних боях потрепали знатно. Долго меня помнить будет... Ну, с богом!
Вскорости Денис Давыдов при полном параде, в сверкающем черным глянцем кивере и полыхающем золотою шнуровкою красном лейб-гусарском ментике переправился на дежурной барке в Тильзит.
Маленький приграничный городок, волею судьбы ставший центром исторического события, гудел от многолюдства и был празднично разукрашен.
Выполнив поручение Багратиона, Денис Давыдов собирался уже отправиться к своим друзьям-сослуживцам из лейб-гусарского полуэскадрона государевого конвоя, как вдруг в главную квартиру, сияя богатым шитьем обер-шталмейстерского мундира и двумя звездами на груди, пожаловал Коленкур. Его аристократически-утонченное лицо выражало надменную и наглую учтивость, и сразу же напомнило Давыдову заносчивого Перигора. Та же холодная и даже язвительная полуусмешка, та же манера вскидывать подбородок и чуть клонить набок голову, тот же рассеянный, скучающий взгляд. И так же, как племянник Талейрана, он не снял перед русскими своей шляпы.
Жестким, официальным тоном Коленкур объявил, что Наполеон просит пожаловать государя в шесть часов пополудни на маневры, а после этого к его обеденному столу. Выполнив свою миссию, обер-шталмейстер Бонапарта величественно последовал к выходу.
Давыдов кипел от негодования. Он едва сдержал себя, чтобы не бросить вслед Коленкуру какую-нибудь уничтожающую колкость. Но сдержался, вспомнив суровый наказ Багратиона ни в какие свары не ввязываться.
Однако спустя долгое время, принявшись за военные записки, он с тем же гневом припомнит оскорбительную надменность Коленкура в Тильзите. И тут же торжествующе успокоит себя другим воспоминанием о нем, но уже — жалком, растерянном, в блеклом, обшарпанном мундире, подобострастно ищущем милости русских офицеров, во главе своих частей и отрядов только что вступивших в поверженный Париж.