Дерево дает плоды
Шрифт:
— Возьмешь свои письма? — спросила она. — Письма и фотографии. Мне не хотелось бы держать это у себя.
Она принесла пачку писем и два альбома с фотографиями, завернутые в бумагу, словно приготовленные к отправке.
— У меня сейчас большие неприятности, — сказала она. — Хотят отобрать квартиру, я потеряла работу в учреждении, а следовательно, и продовольственные карточки. А что ты намерен делать? Вернешься на старое место? Там платят гроши, всюду платят гроши. Деньги обменяли, пустили нас по миру.
Она долго еще говорила об этих безразличных
— Ты не пропадешь, — закончила она. — Сделают еще тебя каким-нибудь комиссаром, учитывая заслуги отца, вот увидишь. Мне рассказывал один знакомый журналист, что на днях собираются печатать статью и о тебе, фамилия, видишь ли, меня тоже по фамилии отыскали, даже хотели взять интервью, но я отказалась. Кто-то им сообщил, не знаю, правда ли это, скорее, вранье, якобы ты сдал кровь для Красной Армии.
— Кровь для… — засмеялся я не слишком искренне. Я угодил в своеобразную западню, которую с того света расставил мой старик. Как это сказал Шатан? Я не мог припомнить его слов. Как же меня все-таки нашли? Кто сказал, что я вернулся? И эта кровь. Откуда узнали? От Марии? Наверняка от Марии. Бог знает, что она наболтала журналистам.
— Когда же должна появиться эта чушь и где?
— В «Газете» собирают материал к открытию памятника, будет торжество на заводе, все, разумеется, в самых красных тонах. Я тоже полагала, что это выдумка, но какая тебе разница. Это у них ценится, красивый жест!
— Не морочь мне голову, какой там жест. К счастью, памятник не готов, еще есть время, чтобы… Ну, чтобы предпринять что-нибудь.
— Твое дело. Хватит уже об этом.
Я опомнился: во время разговора мне казалось, что я снова у себя дома, так подействовало окружение — вещи и Катажина. Когда мы пришли сюда впервые, я сказал: все-таки добились. Гордился, что повезло именно нам, и представлял себе эту квартиру какой-то неприступной крепостью.
— Заходи иногда, — сказала на прощанье Катажина, — если хочешь и можешь. А где поселился?
— У тетушки.
— Все ждет Кароля?
— Ждет. Собственно, люди как-то возвращаются, может, и он вернется.
— Он нас во все это втравил, — прошептала она с ненавистью. — Хотела бы я когда-нибудь все ему высказать, все, понимаешь, поэтому и я хочу, чтобы он вернулся.
Мне подумалось, что для него в таком случае лучше было бы не возвращаться; вряд ли ему было бы приятно это услышать. Прихватив письма и альбомы, я направился в редакцию «Газеты поранней», собиравшейся печатать обо мне статью, с твердым намерением не допустить публикации.
Огромное здание типографии обескуражило меня, я проглотил язык и с трудом объяснил вахтеру, что мне надо. Редактор, к которому меня направили, был занят, пришлось подождать в секретариате. Тучный журналист громовым голосом диктовал машинистке заголовки: «I миллион 200
Двери в комнату редактора открылись, и в них показался Лобзовский. Уродливая, обезьянья физиономия, сгорбленная фигура — я сразу узнал его.
— Пан Лобзовский, — сказал я, хватая его за руку. — Вы писали о моем отце, Лютаке, разрешите?
Я втащил его в комнату редактора, молодого человека в офицерском мундире. Представился и выложил свое дело. Не желаю, чтобы печатались какие-либо статьи обо мне.
— Кто вам сказал, что мы собираемся нечто подобное публиковать? — спросил редактор. — Действительно, у меня есть статейка, но я ни за что бы ее не напечатал, больно плоха. Товарищ Лобзовский, вы знакомы?
Лобзовский дважды обошел вокруг меня и уселся, отрицательно качая головой.
— Не припоминаю, — сказал он, — но статью читал. Она вовсе не истерична. Поляки обожают красивые жесты, а тут речь об этом. Снял бы только намеки, метафоры, как, например: отец отдал свою кровь, и сын отдал свою кровь, это безвкусица.
— Протестую, — прервал я его. — Я не даю согласия ни на какую публикацию.
— Почему? — осведомился Лобзовский. — Ваша фамилия перестала быть вашей частной собственностью, товарищ Лютак.
— Я не из товарищей!
— Успокойтесь, — сказал редактор. — Репортер пошел в Красный Крест, так как получил задание написать что-нибудь о донорах, просмотрел картотеку, случайно обнаружил вашу фамилию и написал, как умел, — говорил редактор. — Я понимаю ваше смущение, желание скрыть прекрасный поступок, но не понимаю возмущения. Я просто думаю, как бы написать об этом без пафоса, по — человечески.
— Тогда пишите, что Роман Лютак пошел сдавать кровь ради пайка. Это и будет правда.
Лобзовский улыбнулся почти нежно и продекламировал что-то по — французски, словно впадая в транс. Сидел, смотрел, слушал, но я знал, что думает он сейчас о чем-то другом и смотрит на кого-то другого.
— Хорошо, что вы пришли к нам, — начал редактор. — Оставим пока дело с этой кровью, однако мы заинтересованы в материале об отце. Немногие из его товарищей остались в живых: кто лучше вас может написать о нем?
— Он бы еще лучше написал о себе, — прошептал как бы про себя Лобзовский. — Его держали в одной камере с женой…
— Перестаньте! — крикнул я, но увидел как бы физиономию спящего, по которой пробегала улыбка восхищения, и умолк.
— Это было связано с «Юзефом», — продолжал Лобзовский. — Да, с «Юзефом». История наделала шуму в городе, но вы ее не знаете, редактор, вам повезло, получили мундир, оружие вдали от родины.
Я помертвел. Мне казалось, что, кроме нас двоих — Катажины и меня, — тайна тюремной камеры известна лишь нескольким друзьям Оттуда, которым я рассказал эту историю, чтобы от нее отделаться, и не предполагал, что она просочится сквозь красные стены тюрьмы. Если ее знал Лобзовский, то наверняка знали и многие в городе.