Дерево дает плоды
Шрифт:
«Сдвинься, твердь, с орбиты бывалой!.. Друзья младые! Вставайте разом! Счастье всех — наша цель и дело… Блажен и тот на дороге ранней, чье рухнет в битве юное тело, другим оно служит ступенью в брани… Друзья младые! Вставайте смело! Здравствуй, ранняя зорька свободы! Солнце спасенья грядет за тобою!» [6] — припоминал я вразнобой, но не только слова. Они вызывали картину за картиной из дремлющей памяти. Вот я на кухне читаю «Оду» отцу, который с книгой в руках экзаменует меня и, переспрашивая, сам учит ее наизусть. Вот отец на именинах декламирует «Оду» деревянным голосом первоклассника, но пылко и растроганно. Вот смертельно больной великий артист поднимается с нар и декламирует «Оду»,
6
Строки из «Оды к молодости» в переводе П. Антокольского.
«Красивый памятник, — думал я, стоя на пустыре возле завода, — красивый, идея хорошая», — думал, чтобы оттеснить воспоминания. Напрягая зрение, заставлял себя интересоваться мельчайшими деталями, бетонной плитой, разрытой землей (видимо, посадят деревья, лучше всего тополя, они быстро растут), работой каменотеса, вырубающего надпись (Польской партии…), детьми, собравшимися на пустыре. Наконец сдался. Лучше уйти, заняться делами.
Шатан уже ждал меня за столиком, с кружкой пива. Внимательно выслушал мою просьбу и сказал:
— Вы меня не подводите, не искушайте, ничего не выйдет. Проволока государственная — только это и могу сказать. Интересно, кто вам поручил проверить Шатана? Может, сами хотели убедиться, каков он? Но у Шатана чистые руки. — Он протянул их, с гордостью показывая ладони и короткие пальцы. — Передайте это кому следует.
IV
Я поднялся на трибуну. День был погожий, сентябрьский легкий ветер теребил портреты над первыми рядами. Я подсчитал: семнадцать портретов Сталина покачивали огромными головами над толпой, заслоняя портреты других вождей. Юнцы в голубых рубашках, юнцы в белых рубашках, красные стяги, транспаранты, мундиры, такие же самые, как до войны, дети с флажками, «Да здравствует мир!», «Национальный фронт», «Слава погибшим!», голуби в небе, то черные, то серебристо — белые, толпа…
Тереза вела меня за руку, побледневшая от волнения. Ее завитые ради праздника волосы походили на парик: она то и дело к ним притрагивалась. Вдруг кто-то обнял меня и поцеловал в щеку, прежде, чем я успел рассмотреть лицо.
— Старина, старина, — шептал он мне на ухо, не выпуская из объятий. Я заметил только, что человек этот в одежде из армейского сукна и курит крепкие сигареты. Позади него я видел улыбающиеся лица мужчин, собравшихся на трибунах, незнакомые, расплывчатые. Наконец объятия расслабились, и я увидел Шимона Хольцера во всей красе, только черная кудрявая шевелюра немного меняла его.
— Ромек, старина, как поживаешь? — кричал он. — Наконец-то. Я бы еще больший памятник воздвиг, чтобы только вытащить тебя из норы. Идем, я тебя представлю, идем.
Мы протиснулись к стоящей у микрофона группе, и спустя мгновение я услышал:
— Это Роман Лютак. Первый секретарь. Воевода. Роман Лютак. Президент города. Роман Лютак. А мы познакомились еще Там… Полковник. Товарищ Лобзовский, вы знакомы?
Лобзовский стоял с редактором, на этот раз одетым в коричневый штатский костюм. Они поздоровались со мной довольно холодно.
— Скоро должен приехать некто вам известный, — сказал мне Лобзовский. — Вы выступаете пятым.
Я кивнул. Мне казалось, что все на меня смотрят, несколько тысяч человек следит за каждым моим движением, ноги отяжелели, тело деревенело.
— Волнуешься? — спросила Тереза. — Не бойся, скоро начнем. Ждут кого-то из Варшавы.
— Должны были уже давно приехать, — сказал Шимон. — Почему их до сих пор нет? Звонили по вэчэ, что все в ажуре. Почему не в ажуре? Могло что-нибудь случиться по дороге. Что случилось? Могло быть нападение, авария.
Он взглянул на огромные ручные часы с черным циферблатом, поморщился,
— Юзеф! — воскликнул я изумленно.
— Это я, — шепнул он. — Потом поговорим.
«Юзеф», в этом не могло быть никаких сомнений.
Я сразу узнал это мясистое лицо с отвислыми щеками и глубокими глазницами. Левая рука его была забинтована и покоилась на импровизированной перевязи из серого шарфа, на пальто темнели следы крови.
— Отойдите, — шепнул мне человек в синем костюме, становясь рядом с «Юзефом», который уже беседовал с секретарями.
— Теперь от имени Центрального Комитета выступит товарищ Мариан Корбацкий, — крикнул Шатан. — Товарищи, товарищ Корбацкий до войны действовал в нашем городе, работал на нашем заводе по молодежной линии, а в конце оккупации был секретарем нашего округа…
Он прервался на мгновение, чтобы прочесть переданную ему записку.
— Товарищи! Товарищ Корбацкий по пути сюда подвергся нападению, он ранен.
«Значит, «Юзефа» зовут Мариан Корбацкий, он в ЦК, — лихорадочно думал я. — Что я ему скажу? Что он знает обо мне? Да, это тот самый голос, ровный и усталый, голос из настоящего и из прошлого».
— …Нас было немного; убиваемые немецкими фашистами, убиваемые польской реакцией, осуждаемые и предаваемые анафеме отечественной буржуазией мы, только мы представили народу справедливую программу. («Я очень устал, охотнее всего лег бы спать, но разрешите задать всего один вопрос: «Вы не ожидаете никаких визитов?») Кем был товарищ Лютак, кем были товарищи из заводского комитета партии, отдавшие свою жизнь за Народную Польшу? Ян Лютак пришел в ППР, ибо сказал себе: все это уже было, что провозглашают другие, все уже побывали у власти, а теперь одни поддерживают других, чтобы снова дорваться до кормила; именно то, в чем обвиняют ППР ее враги, и является правильным, после войны надо будет все в корне изменить. Ян Лютак знал, что наша партия, товарищи, всегда говорит людям правду, порой горькую, но правду… («Это хорошо, что вы не спрашиваете, кто я такой… Сейчас плохо знать слишком много. Вы не дружите с Каролем? Это ваш двоюродный брат. Он производит впечатление отважного человека».)
Мы победили, но это еще не окончательная победа, товарищи. Враг разбит, но не уничтожен. Это он стрелял из-за угла в крестьян, берущих господскую землю, это он морит голодом города, это он делает ставку на третью мировую войну и сеет тревогу, это он хочет развязать гражданскую войну, это он стравливает и подзуживает. Но терпит одно поражение за другим. Вы знаете, что в Потсдаме… («Не могу больше выдержать, никто не является, а это странно. Сегодня — пойду и сам проверю. Не возражайте, так надо. Дайте мне только на время какое-нибудь пальто и шляпу. Поеду на извозчике, к тому же это недалеко».)