Дерево дает плоды
Шрифт:
Она встала, торопясь на поезд и, видимо, полагая, что продолжать разговор не имеет смысла. Я еще раз обещал помочь ей, завтра же позвонить в дирекцию.
— А если бы, Роман, речь шла не о должности, как бы ты тогда поступил? — спросила она уже на улице. — Нельзя мне быть порядочным человеком?
Я проводил ее до такси и еще заглянул к Шимону, чтобы поделиться новостью. Застал его возле приемника* настраивающегося на зарубежные станции. В ящике орехового дерева булькала английская речь, мигал зеленый глазок, натужно завывали станции глушения.
В комитете никто не желал слушать вестей о Бикини, всех занимали проблемы референдума и предстоящие выборы в сейм.
— Бикини, Бикини, перестаньте трещать об океанах, коралловых
Бикини — это, наверное, как на картинке: необы — чайно голубое море, пурпурные цветы, полуобнаженные девушки, прекрасные, как машинистка из «Экспресса», пальмы, словно зеленые веера, никаких забот — полеживай себе на солнышке да попивай кокосовое молоко. Счастливая земля, острова счастья. Цветные открытки, марки с изображением ярких неведомых птиц, исходящие соком деревья, фрукты, рыбы, сладкие стебли сахарного тростника!
Сейчас лето, опустевшие улицы пахнут спрыснутым водой асфальтом и брусчаткой.
Ганка, перепуганная новостью, принялась горько оплакивать свое будущее, вернее, будущее сына.
— В лесу было лучше, — всхлипывала она. Тогда думалось: ну, еще один жандарм, еще одно местечко, еще один налет — и все изменится к лучшему. А мне теперь рожать сына, чтобы его убили!
«Вот именно, надо сделать все, чтобы его не могли убить», — думал я, вспоминая слова редактора «Экспресса», хоть они и смущали меня. Под впечатлением известий с атолла Бикини Ганка не проявила интереса к моей встрече, ограничилась заявлением, что надо помочь Катажине. Постоянно, вплоть до отъезда в отпуск, возвращалась она к атомной бомбе, но не могла уяснить ни закулисной механики этого взрыва, ни его смысла. Детям запрещено играть со спичками и острыми ножами — это она знала. А на что атомная бомба теперь, когда кончилась война, — этого не понимала, хоть я и объяснял ей, что немало людей, даже в на-, шей стране, мечтает о бомбе ради осуществления своих политических целей, что на свете еще долго не будет спокойствия. Она недоверчиво качала головой, думала о сыне:
— Он скажет: это вы, старшие, так устроили мир.
К родителям уехала в подавленном настроении.
Я проводил ее на вокзал, усадил в поезд и терпеливо ждал, пока он отойдет, потом купил газету и присел на бульваре. В городе после отъезда школьников и студентов на каникулы можно было увидеть преимущественно людей пожилых; сейчас они теснились на скамейках, мерили неторопливыми шагами аллеи, играли в шахматы, дремали, потягивали жидкое пиво у киоска, кормили голубей и воробьев. Бродячие музыканты, все в полувоенной одежде, играли «Красные маки на Монте — Кассино» и «Течет Ока», человек с коробом глиняных петушков подражал птичьим трелям, пыльный ветер швырял под ноги обрывки газет, окурки, ошметки собачьей шерсти и стебельки травы, скошенной на газонах, где вскапывали новые клумбы.
Именно здесь, неподалеку от вокзала, мы встречались с Катажиной, у нас даже была своя скамейка, на отшибе, которой сейчас уже нет. Если бы я не сжег адресованных ей писем, то мог бы вспомнить, как она тогда выглядела, что говорила, ибо от тех времен остался в. памяти только мираж да призрачная картина счастливого острова, хоть и менее яркая, чем коралловые атоллы в океане, но столь же нереальная. Бедная Катажина, если она прибегает к цинизму лишь для защиты, ей приходится иногда возвращаться к прошлому. Не стоит отрицать наличия в молодости острова счастья. Бедная Катажина. Здесь подле вокзала была кондитерская, где пекли пирожные, две трубочки с кремом за пятнадцать грошей, розовые «наполеоны», благоухающие земляникой, Катажина в синем форменном платьице…
Ее
XIII
Наконец, Ганку увезли в клинику и я вздохнул с облегчением. Может быть, материнство вещь прекрасная, но… но ничего прекрасного я не находил в расплывшейся женской фигуре, а ворчливая раздражительность, которую относил за счет беременности, ввергала в отчаяние. Два летних месяца я провел в одиночестве и, признаться, не ощущал отсутствия Ганки, которая гостила у родителей. Это было чудесное, погожее лето. Я исколесил все воеводство в составе комиссий воеводского комитета, с нашей заводской агитбригадой и воинскими частями, как удавалось и когда требовалось. Я любил броски на юг, трактиры и школы, сельские сходки в тех краях, где орудовали банды, ночную езду с оружием наготове, жаркие сло весные схватки, в ходе которых сокрушалось недоверие, рассеивались тревоги и сомнения. Любил пыльные городишки и митинги в пожарных депо, атмосферу неизвестности, когда неясно — возьмем ли верх. Особенно любил встречи с народом в селах, где нас никто не поддерживал или где распоряжались «партизаны». Все теперь обрело смысл, даже мое прошлое, а может, прежде всего оно.
Ганка обижалась, что я хорошо себя чувствовал летом, пока ее не было дома, переживал что-то без нее, в одиночку. Однажды она высказалась напрямик:
— Ты тут прохлаждался и даже не допускал возможности, что люди мне все расскажут. Например, об этой девке из «Экспресса». Может, это неправда?
. — Правда, — признался я. — Потрясающая красотка, мы провели вместе одну ночь, перед этим выпивали в компании Лобзовского и нескольких журналистов. По случаю выхода юбилейного номера, я проводил ее, развлекая по дороге рассказами о Лобзовском, сдаче крови в Красном Кресте и санитарке Марии, нас потянуло друг к другу, не более того, говорить не о чем.
Но Ганка уцепилась за этот случай:
— Ты думаешь, что я с этим примирюсь, или полагаешь, что уйду, как Катажина? Нет. Ты мой мужик и на подобные вещи не надейся. Взгляни на мое пузо, пора венчаться, мой милый.
Таким образом и состоялось бракосочетание, гражданское. Жена Шимона, Роза, здорово помогла мне, утверждая, что венчание в костеле, когда невеста явно на сносях, только людей насмешит и вызовет нарекания. Но Ганка не отказалась от своей затеи и желала венчаться после разрешения от бремени. Тщетно выкладывал я аргументы, что неверующему, партийному работнику неудобно, что это было бы обманом и непорядочностью по отношению к самому себе. Ганка со смехом отвергала мои доводы, пока не поняла, что расторжение церковного брака с Катажиной потребует длительных хлопот. В свидетели она выбрала Розу Хольцер (Шимека не захотела, все-таки еврей) и Корбацкого, с западных земель привезла обручальные кольца чистого золота и светлый костюм, в котором выглядела довольно чудно, отыскала в городе бывшего партизана, ныне директора государственного ресторана, и при его содействии устроила настоящий банкет на десять персон, словом, позаботилась обо всем. Через несколько дней после свадьбы она отлично сдала экзамены и снова записалась на курсы, теперь уже подготавливающие к сдаче на аттестат зрелости.
Я не обольщался ее победами; на свадьбе чувствовал себя кисло, отдавал себе отчет в том, что она успешно сдала экзамены не столько благодаря природным способностям и упорному труду, сколько своему партизанскому прошлому и моему имени. И потому еще не вполне разделял радость Ганки, что голова моя была занята проблемами предвыборной кампании, запланированной с размахом и, как мне думалось, решающей.
— Господи, они стреляют, мы стреляем, в нас стреляют, — сетовала Ганка. — Слишком много льется крови. У родителей мне нарассказывали всякой всячины.