Дервиш и смерть
Шрифт:
Теперь мне некуда спешить. Вялая желтая рука в припадке недолгой бодрости не начертала: выпустить арестанта Харуна.
Не провалился ли из-за этого арестант Харун еще глубже во тьму?
Я вышел, меня вывели, вытолкали, а перед домом меня поджидал позабытый Кара-Заим. Люди не помнят о нем через двадцать лет, а я позабыл о нем спустя один час. Только он не забывает, так-то вот.
– Долго ты оставался, – произнес он, с любопытством глядя на меня.
– А разве единоборство короче длится?
– Обычно быстрей выходят. И обычно растерянные.
– А я растерян?
– Не сказал бы.
Не очень зорок глаз Кара-Займа.
– Мы говорили обо всем.
– А обо мне?
– Он велел мне прийти завтра.
– Так. Значит, завтра.
И снова мы шли по чистой дорожке из речной гальки. И пойдем снова завтра.
Я думал, что у меня не хватит сил разговаривать с Кара-Займом, что я даже не услышу того, что он говорит, но вот я слышал и отвечал, хотя все внутри меня было перевернуто, хотя я все еще стоял на голове и медленно, очень медленно выпрямлялся, убежденный, что все будет выглядеть еще более странным, когда я приду в себя. Это походило на опьянение, на дурной сон, я сам поверю в то, что подвергся чарам и что на самом деле ничего не было.
Заим не знал, что происходило во мне, он думал, что все закончилось удачно.
– Это хорошо, – произнес он, – что он зовет тебя завтра. Обычно не зовет. Значит, ты ему понравился, значит, по душе пришелся.
Он не очень был мудр, не очень красноречив, мой добрый Заим. Да, я понравился ему, очень, я ушел, едва дыша, и мы продолжим эту пытку завтра.
Смущенно, подыскивая слова, глядел на меня Заим.
– Знаешь, я хотел бы попросить тебя.
Видит ли он, как гаснет мое лицо от его слов? Вяло я ободрял его, вспоминая:
– Скажи, Кара-Заим. Не стесняйся. Что-то гнетет тебя.
Так должен был мне сказать тот.
– Да ничего не гнетет. Но здесь не знают, кто я, думают, что сроду был таким хрипуном и бродягой. Я не говорю о муфтии, о других.
– У тебя что-нибудь случилось?
– Ничего у меня не случилось. Говорят, что я не подхожу больше.
– Тебя прогоняют?
– Выходит, прогоняют. Я думаю, если бы ты мог сказать муфтию, чтоб меня оставили. Воевать я не могу больше, а ворота сторожить могу получше других. Мне платят сто грошей в год…
– А муфтию двенадцать тысяч.
– Муфтий – другое дело. Вот я и говорю, если много сто грошей, пусть будет меньше, пусть будет восемьдесят. Пусть будет и семьдесят. Значит, семьдесят в год, разве это много? Вот я и хотел…
Да, немного – семьдесят грошей в год. Не отъешься ты с этих семидесяти грошей, мой Заим, совершивший страшную ошибку, что вовремя не умер. Но прости, что я не могу жалеть тебя, долго я боролся с черным демоном и весь разбит на составные части, ни одной косточки нет на своем месте.
– Воевать ты не можешь, – ответил я, ни о чем не думая, – но ружье носить в силах. Ятаган держать можешь. Сколько ты попросил бы, если б мы взялись освободить невинного человека? Схватили его ни за что ни про что, ни в чем он не виноват. Согласился бы ты за сто грошей?
– Не знаю, спрашиваешь ли или говоришь о чем, что может случиться, – растерялся он.
– Отвечай мне.
– Отвечать нелегко. Пока я был настоящий КараЗаим, не взял бы ничего. А теперь, если дело честное… Сто грошей?
– Двести.
– Двести грошей! Господи милостивый! Три года я мог бы прожить на двести грошей. И невинный человек? Где он?
– В крепости.
– Значит, двести грошей. И невинный человек, в крепости. Не смог бы.
– А двадцать лет
– Согласился б.
– А сейчас нет?
– Сейчас нет.
– Тогда ничего.
– Это ты в самом деле или шутишь?
– Шучу. Я хотел посмотреть, намного ли ты изменился.
– Да, я изменился. А если меня выгонят, можно тебя разыскать?
– Если тебя выгонят, я тебе дело найду.
– Спасибо тебе, я это запомню. Но все-таки поговори завтра с муфтием.
Он любой ценой хотел остаться на своей белой дорожке от ворот до дома. Отблеск ореола муфтия падал и на него, лишенного ореола, и наверняка ему казалось, что отсюда много ближе к тому герою на поле битвы, чем от квашни пекаря или грядки садовника. А тот герой для него важнее всего на свете.
Он попался мне в тот же день, ближе к вечеру, в самую тяжелую минуту, когда я шел к воротам смерти, выскочил из тумана, с неба упал передо мной на дорогу, где не было никакого смысла нам встречаться, ни нам, ни нашим лицам, ни нашему состоянию духа. Не знаю, как выглядел я, он излучал радость. И победоносно хрипел.
– Остаюсь, – сказал он в восторге. – Не выгонят меня. Значит, остаюсь. Спрашивали меня, о чем я толковал с тобой, и я рассказал. Меня отвели к Малику, и я снова рассказал. И о сиянии, и о поле битвы, и как ты предлагал мне двести грошей, и прочее. Если останусь без работы. Малик смеялся, хороший, говорит, человек, это о тебе, и я говорю, да, хороший, и, значит, не надо ничего говорить завтра.
– Ладно.
Он и не подозревал, как я ему помог.
Следовало бы уничтожать прошлое с каждым угасающим днем. Стирать его, чтоб не болело. Легче выдерживали бы длящийся день, не измерялся бы он больше тем, что перестало существовать. А так смешиваются призраки и жизнь, и нет ни чистого воспоминания, ни чистой жизни. Они тонут и опровергают друг друга непрестанно.
8
Господи, нет у меня никого, кроме тебя и брата моего.
Позже к искал Хасана несколько раз, напрасно. Искал и его слуга, тот, что постарше, он-то и узнал, что Хасан в тюрьме вместе с товарищами. Вчера около полуночи они вышли из дома и во Френкмахале [30] поколотили каких-то парней, те едва унесли ноги, хоть сами были виноваты – первыми начали, и теперь им прикладывают мокрые тряпки к синякам, а Хасан со своими угодил в кутузку. Так всегда оканчиваются гулянки, посадят, даже если и не твоя вина, потом выпустят за мзду, а они уж и не помнят, в самом деле виноваты ли они, но чаще всего, правда, так и бывает. Отпустят их и сейчас, только запросят много, побои тяжелые, а парни из хороших семей, хотя Хасан не даст столько, будет кричать: жалко, посильнее не бил, так он и поступит, когда выйдет, потому что трудно найти еще таких ублюдков и охальников. Но ои-то, слуга, отнесет деньги, дело не в деньгах, а в принципе, но какой же тут принцип – в каталажке сидеть. Правда, они не в каземате и не в подземелье, так, в какой-то комнате, однако опять же снаружи солнце светит, а там тьма, страшно даже час провести, если без нужды, а куда уж больше.
30
Френкмахале – квартал, где жили иностранцы-католики.