Дервиш и смерть
Шрифт:
И пока длился обряд, я ощущал, что он очень странный, иной, чем до сих пор, более жаркий и более опасный, словно подготовка к чему-то. Я знал, что он не может закончиться, как обычно. Аминь – лишь начало, а не конец; чувства были притуплены, сгустились, стали сплошным ожиданием. Чего? Что произойдет?
Во время этого безмолвия, неподвижности, в этом их желании остаться по окончании молитвы мне вдруг стало ясно то, что я не желал знать. Они хотели увидеть меня, когда я узнаю о несчастье, желали, чтоб я показал, чего я стою в эту минуту.
Я и сам не знал, чего я стою, и не знал, какой ответ им дать.
Все зависело от меня.
Я мог встать и уйти, убежать и от себя и
Я мог бы попросить их уйти, чтоб остаться одному в тишине пустой мечети. И это был бы ответ.
Но тогда все осталось бы во мне. Ничто не дошло бы ни до кого. Еще будучи у крепостных ворот, боялся я завтрашней боли и раскаяния, огонь мог бы испепелить меня, горе – задушить, навеки окаменеют невысказанные гнев и печаль. Я должен был говорить. И ради тех, кто ожидал. Я человек, по крайней мере сейчас. И ради него, незащищенного. Пусть это станет скорбной братской молитвой о нем, второй сегодня, но первой, которую услышат люди.
Страшился ли я? Нет. Ничего, кроме того, смогу ли я хорошо исполнить то, что должен. Я чувствовал даже спокойную готовность ко всему, готовность, которую рождает неизбежность события и глубокое согласие с ним, более могучее, чем месть, более сильное, чем справедливость. Ничего больше не мог я сделать против себя.
Я встал и зажег все свечи, перенося огонь с одной на другую, я хотел, чтоб все видели меня, я хотел видеть их всех. Чтоб мы запомнили друг друга.
Медленно я повернулся к ним. Никто, ни одна душа не уйдет. Они смотрели на меня, присев на колени, взволнованные моими безмолвными передвижениями и огоньками свечей, горевших вдоль всей передней стены и издававших густой аромат воска.
– Сыны Адама!
Никогда я не называл их так.
За минуту до этого я не знал, что скажу им. Все происходило само по себе. Печаль и тревога сами находили голос и слово.
– Сыны Адама! Я не стану говорить проповедь, я не смог бы этого сделать, даже если б хотел. Но верю, что вы упрекнули бы меня, если б сейчас, в эту минуту – тяжелее ее я не помню в своей жизни – я не сказал бы о себе. Никогда не было для меня более важно то, что я скажу, чем сейчас, и вместе с тем я ничего не хочу добиваться. Ничего, кроме того, чтоб увидеть скорбь в ваших глазах. Я не назвал вас братьями, хотя вы мне братья, больше, чем когда бы то ни было, но сыны Адама, имея в виду то, что всех нас роднит. Мы люди и думаем одинаково, особенно когда нам тяжело. Вы ждали, вы хотели, чтоб мы остались вместе, взглянули друг другу в глаза, скорбя о смерти невинного человека и взволнованные преступлением. Вас тоже касается это преступление, ибо знайте: кто губит одного невинного, словно бы уничтожает всех людей. Всех нас убивали несчетное множество раз, братья мои убиенные, но мы повергнуты в прах, когда сражает кого-то из наших близких, кто нам дороже всех.
Может быть, надо было их ненавидеть, но я не могу. У меня нет двух сердец – одного для ненависти, другого для любви. То, которое у меня есть, сейчас знает только печаль. Моя молитва и мое искупление, моя жизнь и моя смерть, все это принадлежит богу, творцу Вселенной. Но моя печаль принадлежит мне.
Берегите узы родственные, говорит аллах.
Я не уберег их, сын своей матери. У меня не нашлось сил отвести беду от тебя и от себя.
Муса [32] говорит: господи мой! Дай мне помощника из близких моих, Харуна, брата моего, укрепи им силу мою. Сделай моего брата помощником в деле моем.
32
Муса – у христиан и иудеев Моисей.
Моего
Им, мертвым и не погребенным по законам божьим, не увиденным и не целованным близкими своими перед великим путем, с которого нет возврата.
Я подобен Кабилу [33] , которому господь послал ворону– она клювом долбила землю, чтоб показать ему, как следует закопать мертвого брата. А он сказал: горе мне, неужели не могу я сделать столько же, сколько ворона, чтоб предать земле тело мертвого брата своего.
33
Кабил – Каин.
О, несчастный Кабил, я несчастнее черной вороны!
Я не спас его живым, не видел его мертвым. Теперь нет у меня никого, кроме самого себя и тебя, боже мой, и печали моей. Дай мне сил, чтоб устоять в великой братской и человеческой скорби, чтоб не отравиться ненавистью. Я повторяю слова Нуха [34] : раздели меня и их и суди нам.
Мы живем на земле лишь один день, а то и меньше. Дай мне сил, чтоб простить. Ибо велик тот, кто прощает. А я знаю, что забыть не могу.
34
Нух – Ной.
А вас, братья мои, прошу, не упрекайте меня за слова мои, не упрекайте, если они сразили вас и опечалили. И если обнаружили мою слабость. Не стыжусь я этой слабости перед вами, устыдился бы, если б ее не было.
Теперь ступайте домой и оставьте меня наедине с моим горем. Легче мне теперь, я разделил его с вами.
Оставшись один, один во всем свете, в ярком пламени свечей, в самой черной тьме, ничем не облегчив себя (люди унесли лишь мои слова, а печаль целиком осталась мне, нетронутая, еще более черная из-за обманутых надежд на ее уменьшение), я стукнул лбом в пол и, зная, увы, что все напрасно, в отчаянии вспомнил суру Корана:
Господи наш, ищем прощения твоего.
Господи наш, не взыщи с нас, если мы ошибемся или согрешим.
Господи наш, не возлагай на нас то, что нам невмочь.
Господи наш, не обязывай нас тем, чего мы поднять и совершить не можем.
Избавь нас, смилуйся и укрепи нас.
Может быть, он избавил, может быть, смиловался, но укрепить – не укрепил.
В слабости, какой я никогда не испытывал, заплакал я, как беспомощный ребенок. Все, что я знал и о чем думал, не имело никакого значения, ночь за этими стенами была черным-черна и полна угрозы, мир ужасен, а я мал и слаб. Лучше всего было бы остаться вот так на коленях, изойти слезами, больше не подняться. Знаю, нам нельзя быть слабыми и печальными, если мы считаем себя правоверными, но знание это напрасно. Слаб я и печален и не думаю о том, правоверный ли я или гяур, затерявшийся в глухом одиночестве мира.
А потом наступила бездонная тишина. Где-то глубоко внутри меня что-то еще гудело, все отдаленнее, еще слышались вопли, все слабее. Буря обессилела и смирилась сама по себе. Должно быть, после слез.
Я был обескровлен, я был только что поднявшимся на ноги больным.
Погасил свечи, лишая их жизни одну за другой, без того торжественного чувства, с каким я их зажигал. Сокрушила меня печаль, и я был один.
Оставаться долго во тьме боюсь. Один.
Но и после того, как я погасил душу последней, тень моя не исчезла. Тяжелая, она продолжала покачиваться на стене, в полумраке.