Дервиш и смерть
Шрифт:
Но я тут же отогнал эту мысль, понимая всю мерзость ее, сознавая, что меня унижает желание мелкой мести. Тем не менее мне открылось одно более важное обстоятельство: я увидел свое бессилие, свой страх перед ними, а страх и бессилие рождают низкие инстинкты. Мысленно я предоставил биться другому, и пусть минуту, но со стороны радовался его поражению. Но каково же было это поражение, чего стоило это сведение счетов в сравнении с тем, что потерял я?
Устыдившись, я испугался. Нет, говорил я себе, полный твердой решимости, так я не хочу. Что бы там ни было, но я все должен сделать сам. Или простить, или найти удовлетворение. Это благородно.
После разговора с хафизом Мухаммедом я снова призвал муллу Юсуфа. В ожидании его я разглядывал подарок Хасапа, книгу Абу-ль-Фараджа в сафьяновом переплете, с четырьмя золотыми птицами на крышке.
– Ты видел? Это
– Очень красиво!
Он поглаживал пальцами сафьян, раскрытые крылья золотых птиц, разглядывал чудесные инициалы и великолепные буквы, мгновенно преобразившись. Красота, которая странным образом волновала его, успокаивала тревогу, с какой он переступил порог.
Я понимал, что получил бы серьезное преимущество, если бы заставил его ждать, бояться, гадая о нашем новом разговоре, лихорадочно копаться в сокровищнице своих грехов, поскольку они есть у любого. Однако я отказался от выигрыша, который сулил мне его страх. Я предпочитал доверие.
Я сказал, что нарочно возобновляю разговор, который мы вели, поскольку его тревога растет, а ото самое скверное положение, это я знаю по себе, когда мы не в состоянии решиться, когда нас распинают страдания, которые мы не в силах определить, и когда любое дуновение ветерка раскачивает нас, вырывая с корнями. Я хотел бы помочь ему, насколько могу и насколько он хочет принять мою помощь. Я делаю это для него, но и для себя, возможно, я виноват перед ним, я упустил случай крепче привязать его к себе и, таким образом, вернуть ему чувство уверенности. Я потерял брата, пусть он заменит его мне. Я не прошу его рассказывать о том, что с ним происходит, у каждого есть право таить свои мысли, каковы бы они ни были, да и не всегда легко высказаться, очень часто мы вертимся, как флюгер, и не можем определить свое собственное положение, вне себя от растерянности. Мы мечемся между отчаянием и желаем покоя, не зная, что, собственно, принадлежит нам. Замереть в одной точке, повернуться в одну сторону – вот то, что нужно и чего трудно достичь. Независимо от того, каким будет решение, кроме того, которое обременит нашу совесть, оно лучше того состояния растерянности, что дает нам неизвестность. Однако не надо спешить с решением, нужно помочь ему родиться, когда наступит время. Муки разрешения могут облегчить друзья, но только облегчить и никак не устранить. Они необходимы, подобно повитухе при родах. Мне это знакомо по собственному опыту. Когда мне было очень тяжело, когда в поисках выхода я хотел наложить на себя руки, аллах послал Хасана, чтоб он ободрил меня и придал мне мужество. Его внимание и доброта, а может быть, я смею сказать, и любовь вернули мне веру в себя и в жизнь. Знаки этого внимания могут показаться незначительными, но для меня они обладали ценностью, которую трудно преувеличить. Мои безумные блуждания прекратились, мой ужас стих, во льду, что сковал меня, я ощутил теплый ветер человеческой доброты, да простит мне он, мулла Юсуф, это волнение, которое я и сейчас испытываю при дорогом воспоминании, но большей милости, чем та, никто никогда в жизни мне не оказывал. Я стоял один, покинутый всеми, брошенный в пустынной тишине своего несчастья, дабы несправедливость полнее покарала меня, на грани сомнения во всем том, во что верил, поскольку все рушилось, заваливая меня. Но достаточно было узнать, что в мире существует добрый человек, пусть одинединственный, чтобы примириться с остальными людьми. Странно, наверное, что его поступку, который должен был бы считаться обычным у нас, я придаю такое значение и испытываю к нему такую благодарность. Но я убедился в том, что его поступок необычен и выделяет этого человека среди прочих. А я, кроме того, был виноват перед ним, и его помощь стала для меня еще более драгоценной.
Мулла Юсуф поднял голову.
Да, виноват. Я совершил дурной поступок по отношению к нему, очень дурной. Безразлично какой, безразлично почему. Возможно, я смог бы найти причину его и оправдание ему, но это не важно. Его дружба была необходима мне как воздух, но я был готов лишить себя ее, поскольку перед ним я не мог утаить ложь. Я хотел, чтоб он простил меня, но он сделал больше: он одарил меня любовью.
– Ты принес ему зло? – с усилием спросил мулла Юсуф.
– Я его предал.
– А если б он презрел тебя? Оттолкнул? Рассказал о твоем предательстве?
– Тем не менее я уважал бы его. Он еще раз доказал, что подлинное благородство лишено корысти. Он вдвойне помог мне и ему вдвойне за это воздали. Я сказал Хасану, что люди, подобные ему, подлинная благодать, дар, который посылает нам аллах,
Я улыбался радостно и мягко, может быть с усилием удерживая все, что хотел сказать и что казалось мне важным, испытывая, правда, некоторую тревогу при мысли о том, что сам Хасан иначе объяснил бы свою дружбу. Но у каждого своя манера, а у меня задача потяжелее.
Мулла Юсуф выглядел еще более угрюмым и неразговорчивым, чем при первой нашей беседе. И не менее встревоженным. Он сидел предо мной на коленях, застывший, оцепенелый, и старался подавить судорогу, с которой его пальцы щипали бедра, в изнеможении моргал лихорадочно горевшими глазами, с мукой поднимая их на меня. Он не мог скрыть того, какие опустошения производят в его душе мои смиренные слова. В какую-то секунду, когда мне показалось, что он разрыдается, я хотел отпустить его, не мучить ни себя, ни его, но потом принудил себя завершить начатое. Судьба делала свое дело.
Я говорил, что дружба Хасана и этот подарок, с которого начались отношения между нами, привели меня к спасительным размышлениям. У меня оставалась одна-единственная вещь из дому, память о матери, я берег ее в сундуке – платок с четырьмя вышитыми золотом птицами. Хасан перенес их на переплет книги и растрогал меня этим, как ребенка, как глупца. Тогда я постиг самое главное. Помнит ли он, мулла Юсуф, его я тоже спрашивал, о золотой птице, что означает счастье. Теперь я убежден: это дружба, любовь к ближнему. Все остальное обманчиво, это – нет. Все остальное может миновать, оставив нас опустошенными, это – нет, ибо зависит от нас самих.
Я не могу сказать ему: стань мне другом. Но могу сказать: я стану тебе другом. Ближе его, Юсуфа, у меня никого пет. Пусть он станет мне вместо сына, которого я не родил; пусть он будет мне вместо брата, которого я потерял. А я для него буду всем, кем он желает и кого он лишен. Теперь мы равны, злые люди сделали нас несчастными. Почему же нам не стать друг для друга защитой и утешением? Мне, возможно, будет легче, ибо у меня в сердце навсегда остался образ мальчугана с равнины, даже тогда, когда мое собственное несчастье целиком поглотило меня. Я надеюсь, что ему тоже не будет трудно: я буду терпелив, буду ждать, пока вновь оживет дружба, которую, я хорошо это знаю, он испытывал по отношению ко мне.
Сломился ли он? Застонал ли? Замер ли вопль у самой поверхности пересохших губ?
Тщетно, нет нам спасения, несуженый друг.
Поэтому я могу сказать ему (продолжал я неумолимо) то, чего не сказал бы, если б его судьба вовсе меня не волновала. Или сказал бы иначе, с иным намерением, с целью поддержать репутацию нашего ордена. Сейчас пусть это будет дружеский разговор, касающийся только нас двоих. Мне нелегко будет говорить, а ему слушать, но вышло бы еще хуже, если б мы оба промолчали.
– Да, – произнес он, чуть дыша, испуганный и встревоженно любопытный, ошеломленный уже тем, что услышал, не зная, кончил ли я; его скованость говорила о том, что он чего-то еще ждет, чего-то очень важного, самого важного в сравнении с предыдущим: конечной цели нашего разговора. Я дал ему эту возможность, не открыв ничего, предоставил самому все обнаружить.
Я не слежу за тем, сказал я, куда он ходит и что делает, я узнал об этом случайно и сожалею, что довелось узнать, если правда то, чего я опасаюсь. (Казалось, что у него выскочат зрачки, он смотрел на меня, как на змею, завороженный, он жаждал моих слов и страшился их.) Что он искал у ворот дома, где живет кади? Почему он бледнеет? Почему он дрожит? Может быть, лучше отложить разговор, если он так волнует его, но именно это заставляет меня продолжать, ибо дело не кажется мне невинным. Я достаточно знаю о нем, знаю или догадываюсь, что с ним происходит, и хотя это нехорошо, но его волнение – свидетель тому, что совесть в нем жива и она грызет его.