Дервиш и смерть
Шрифт:
Встав у окна, я бездумно смотрел на сверкавший под солнцем день. Это было все, что я мог сделать, хотя и сознавал бессмысленность этого.
Дверь отворилась, и я знал, кто вошел. Я молчал. Он тоже. Казалось, будто я различаю от двери его прерывистое дыхание.
Долго длилось мучительное молчание, долго он стоял за моей спиной, подобно недоброй мысли. Я знал, что он придет вот так, незваный. Я давно уже ждал этой минуты. А теперь мне хотелось, чтоб он ушел. Но он не уходил.
Он заговорил первым, голос его звучал отчетливо, но тихо.
– Я знаю, куда ты ходил и что искал.
– Чего ты тогда хочешь?
– Ты
– Уходи, мулла Юсуф.
– Ты ненавидишь меня?
– Уходи.
– Мне было бы легче, если б ты меня возненавидел.
– Знаю. Ты почувствовал бы, что тоже имеешь право на ненависть.
– Не казни молчанием. Плюнь в лицо или прости. Мне нелегко.
– Не могу ни то, ни другое.
– Зачем ты говорил о дружбе? Ты все знал уже тогда.
– Я думал, что ты поступил так случайно или из страха.
– Не отпускай меня так.
Он не просил униженно, но требовал. Это напоминало мужество отчаяния. А потом он умолк, обескураженный моей холодностью, и направился к двери. Остановился и повернулся ко мне.
– Я хочу, чтоб ты знал, как ты измучил меня, толкуя о дружбе. Я знал, что это не может быть правдой, и хотел, чтоб это стало ею. Я хотел, чтоб случилось чудо. Но чуда нет. Теперь мне легче.
Голос его звучал теперь живо.
– Уходи, Юсуф.
– Могу я поцеловать тебе руку?
– Прошу тебя, уходи. Я хотел бы остаться один. – Хорошо, я ухожу.
Я подошел к окну и стал смотреть на заходящее солнце, не зная, на что гляжу, я не слыхал, как он вышел, как затворилась дверь. Снова он был тихим и приниженным и, казалось, довольным, что все завершилось именно так. Я выпустил крысу из мышеловки, не ощущая ни великодушия, ни презрения.
Взгляд мой блуждал по горам, окружавшим город, по окнам домов, в которых отражалось заходящее солнце.
Вот так. Что теперь? Ничего. Сумерки, ночь, рассвет, день, сумерки, ночь. Ничего.
Я понимал, что не очень-то уж это интересные мысли, но мне было безразлично. С какой-то смутной усмешкой, словно со стороны, наблюдал я за собой: вышло бы лучше, если б поиски продолжались, продолжались непрестанно, передо мной была бы цель.
И тут в комнату вбежал хафиз Мухаммед, точнее, ворвался, взволнованный и перепуганный. Почти вне себя. У меня мелькнула мысль, что сейчас у него начнется приступ кашля, как бывало всегда, когда он волновался, и мне придется самому решать тайну его тревоги. К счастью, он отложил это на другое время и, заикаясь, сообщил, что мулла Юсуф повесился в своей комнате и что Мустафа вынул его из петли.
Мы спустились.
Мулла Юсуф лежал на постели, лицо его приобрело иссиня-багровый оттенок, глаза закрылись, дыхание почти оборвалось.
Мустафа стоял перед ним на коленях и, раскрывая стиснутые губы ложкой и толстыми пальцами левой руки, поил его водой. Головой он сделал нам знак уйти. "Послушав его, мы вышли в сад.
– Несчастный юноша, – вздыхал хафиз Мухаммед.
– Он остался жив.
– Слава всевышнему, слава всевышнему. Но почему он это сделал? Из-за любви?
– Нет, не из-за любви.
– Он только что вышел от тебя. О чем вы говорили? – Он предал моего брата, Харуна. Он дружил с ним и предал его. Он признался.
– Почему он предал твоего брата?
– Он был осведомителем у кади.
– О господи боже!
Благородный
Он бессильно опустился на скамью и тихо заплакал.
Возможно, это лучше всего. Возможно, это самое разумное из всего, что можно сделать.
11
Широкая земля стала тесна им, сердца их преисполнились одиночеством и ощутили печаль.
Моя тревога возросла, распространившись на прошлое. Я думал о том, как давно я уже окружен, как долго чужие глаза подстерегают каждый мой шаг, выжидая, пока один из них не окажется неверным. А я ничего не подозревал, я ходил, как во сне, убежденный в том, что все мое касается только меня и моей совести. Мой духовный сын наблюдал за мною, по чужому приказу оставляя мне лишь пустое убеждение, будто я обладаю свободой. Годами я пленник бог знает чьих и бог знает скольких глаз. Я чувствовал себя униженным и оттиснутым назад, утратившим даже то свободное пространство, которое до несчастья считал своим. Меня лишили его, не стоило больше возвращаться к нему даже в воспоминаниях. Беда пришла много раньше, чем я осознал ее. Кто только не спускал с меня глаз, кто только не подслушивал моих слов, сколько оплачиваемых или добровольных соглядатаев следило за моим путем и помнило о моих поступках, делая меня свидетелем против самого себя. Количество их стало устрашающим. Я шел по жизни без страха и подозрения, как слепец по краю пропасти, теперь же мне кажется пропастью ровная дорога.
Городок словно превратился в одно огромное ухо, в один глаз, которые улавливали любой мой вздох и шаг. Я лишился простоты и уверенности, встречаясь с людьми. Если я улыбался, то это считали льстивостью; если я разговаривал о пустяках, это казалось скрытностью; если я говорил о боге и его справедливости, я выглядел глупцом.
Я не знал, что делать со своим «другом» муллой Юсуфом. С горечью произносил я это слово «друг», но думаю, что вышло бы гораздо хуже, если б мы в самом деле оказались друзьями. А так я ничего не теряю. Знаю, я польстил бы себе, если б мог посетовать: смотрите-ка, как поступил со мной друг. Но я не хотел этого. Я обвинил бы тогда одного человека, и все свелось бы к взаимным расчетам между ним и мною, поскольку, оскорбленный предательством друга, я позабыл бы об остальных. Теперь же, не отделяя его от толпы, я увеличивал значение и его вины и своей потери. Я поступал так бессознательно, со смутным желанием сделать более всеобъемлющими и мою боль и мою удовлетворенность. Я говорю – боль, но я не ощущал ее. Я говорю – удовлетворенность, но я не испытывал ее. Люди стали моими должниками, но я ничего от них не требовал.
Мулла Юсуф встречал меня со страхом в потемневших глазах, я же устало улыбался, обуглившись изнутри. Изредка, но лишь изредка мне казалось, что я удушил бы его или во сне, или когда он сидит, погруженный в задумчивость. Иногда я хотел удалить его от себя, отослать в другую текию, в другой город. Но не предпринимал ничего.
Хасан и хафиз Мухаммед были тронуты моим великодушием и прощением, а мне, к моему удивлению, доставляло удовольствие их признание того, что не было правдой. Ибо я не забыл и не простил.