Держась за воздух
Шрифт:
Наш мир был юн и жесток — мы были юны и жестоки,
на лекциях ты рисовал тела обнажённых дев,
а я на песке вела замки, мосты, дороги,
и в жерле львиного зева жил муравьиный лев.
Он пожирал живьём зашедших за край букашек,
а я всерьёз опасалась, что лев очень много ест,
но взгляд фасеточных глаз надменен был и вальяжен,
и я покорно несла по жизни свой тяжкий крест.
Мой жертвенный коробок
Я жрица была, он — бог, дарующий в жвалах смерть.
Нуждался ли он во мне?Вопрос, безусловно, спорный,
но стоит ли смысл искать, когда тебе только шесть?
Я поклонялась тогда прозрачным ячейкам крыльев,
и сердце срывалось вниз, когда прикасалась к ним,
и я умащала их отборной цветочной пылью,
и бог принимал мой дар, воистину терпелив.
А в мире, таком большом, мололись зерно и будни,
в набросках корявых «ню» читалась в грядущем я.
Но ты-то пока не знал — свободен ещё и блуден,
а мне муравьиный лев был центром всего бытия.
Я выросла, ты созрел, пришёл к пониманью сути,
а я приняла давно, что каждый из нас — термит.
...С учётом моих заслуг и скормленных мушьих судеб,
когда забреду за край — как думаешь, пощадит?
ДЕД
Мой дед, которого я боялась
(почти не знала из-за болезней),
ругмя ругал за любую шалость,
но вскоре миловал.
Ветх и тесен
пиджак был,
мелко дрожали пальцы,
в петлю тугую «дурніцын гузік»,
четвёртый сверху, не шёл сдаваться.
Юзеф, Иосиф, по-свойски — Юзик,
был грузен, грозен, неразговорчив,
страдал закрытым туберкулёзом,
хрипучей астмой
и мог пророчить —
когда не рвался входящий воздух
в его измученных альвеолах.
В песке царапал засохшей веткой
начало мира — овал.
«Аb ovo»
узнала позже, тогда же в клетке
гортани билось другое слово —
просилось в люди, чтоб стать вопросом,
но дед был жизнью почти доломан.
Он добывал из кармана просо
и сыпал птицам, сипя натужно,
а я пугалась и замолкала
на робком слоге «де...».
Поздний ужин
был данью времени вне страданий —
не знавший голода не оценит,
да и не всякой закрыться ране.
За час до сна, где дневные цели
уже утратили притяженье,
хотелось чуда — и чудо было.
Моргала свечка, сгущались тени,
сгибалась
шуршало тихо и шестикрыло
всегда правее и сзади деда.
Взмывали птицы, бежали звери —
так оживала в руках бумага,
и пусть он знал, кто за чёрной дверью,
но я не помню светлее мага.
ВРЕМЯ, КОТОРОГО НЕТ
Время, которого нет, оставляет след,
только я вряд ли готова идти по следу.
«Жить не спеши», — говорил мне покойный дед.
Я доверилась деду.
Время дымило с ним крученый самосад,
вязкой слюной плевало в тени под клёном.
Его вместе с дедом в четыре года сажал мой брат.
Теперь он сломан.
Срезан, вернее будет. Судьба вещей
строго функциональна — людской не краше.
Дед слушал время, худющее, как кощей,
и гулко кашлял.
Время бубнило — да, в общем-то, ни о чём,
верно, и времени нужно порой открыться.
Дед его год за годом держал плечом
и на границе.
Ну, а потом, перейдя девяносто лет,
разом устал и в час ночи собрал котомку.
«Время, которого нет, оставляет след», —
обронил негромко.
Вот я сейчас и думаю, что к чему.
Время пока не ходит на посиделки,
но присылает в десятилетие по письму
и горсть земельки.
МИНУТНЫЙ СОН
И ясень в дедовом дворе,
и муравейник суетливый,
и паданцы под старой сливой,
и август в дождевом ведре,
настоянный на спелых звёздах;
и липовый тягучий воздух;
и колосок незрелой ржи,
засушенный в пространствах книги;
и подкрыльцовые ежи —
несуетливы, темнолики;
и песни, свитые дроздом,
и яблоневый сад,
и дом,
и полумрак пустых сеней,
и страх,
и бег густых теней,
и взгляд взыскательный с икон,
и вздох лампадного огня —
всего лишь миг, минутный сон
того, кто сроду отрешён,
того, кто выдумал меня
на склоне дня...
ЕСЛИ
Если долго стоять у могилы брата,
то с гранита тусклого сходят даты,
и портрет, давно не хранящий сути,
обретает едкий характер ртути —
вот черты плывут с дождевой водою,
обнажая главное.
Подо мною —
как черта, что держит метаний сумму —