Державы Российской посол
Шрифт:
– Пан русский? – бормотал Манкевич. – Из Москвы? Пан знает Анджея?
Он дрожал, запахивая на себе дырявый халат, колени старика подгибались, вот-вот рухнет перед пришельцами, ошеломленный чудом.
Волоча ноги в тяжелых валенках, повел через сени – пустые, голые, ничем не обшитые. Из пазов лезла, змеилась в шатком свечном сиянии пакля. Слева, с холопской половины, слышался плач младенца, похожий на икоту.
Ну и худоба! Одно название – шляхетский фольварк!
Не блистает декором и горница, только что стены одеты досками. А в досках
– Фотел пану, – восклицал старик, суетясь. – Фотел, фотел… Клементина!
Пока Борис гадал, что может означать «фотел», хозяин на пару с Клементиной – плечистой, мужиковатой служанкой – сдвинул с места кресло, подобное трону, с резным гербом на спинке.
Сиденье фотела продавленное, пружина уперлась в зад. Нищета глядит из поставца без стекол, с облупившейся печи – разбойники и на изразцах вымещали злобу.
– Ваш сын много говорил мне о вас, – сказал Борис.
Ложь сия во спасение, не мог ведь он признаться, что услышал про Анджея Манкевича впервые лишь от грека во Львове.
Кто-то растер ему ноги, стянул сапоги. Потом Борис ощутил пятками грелку с углями и отдернул, обжегшись. Поднесли чарку, он отхлебнул и поперхнулся. Пахучая мятная настойка хватила под дых.
– Проклятый Тадеуш, разрази его…
Мужицкая брань посыпалась из благородных уст. Негодяй не только грабит, но и позорит. Заставил краснеть, выродок. Как теперь принять дорогого гостя?
А гость ерзал на упрямых пружинах, поджимал ноги, оберегаясь от жгучей грелки, и не желалось ему ни жара, ни питья. Скорей бы кончилась суматоха, сгинули бы согбенные спины, седые головы слуг, лобзающих ему колени, руки, яко обожаемому владыке.
Станет ли гость кушать капусту с салом, простую деревенскую еду? Слава богу, еще осталось немного шпика. Один бочонок в погребе, в дальнем углу уцелел, не попался на глаза душегубам.
Сало на кухне пригорало, горница наполнилась гарью и вонью. Помилуй, доктор Бехер, бессилен твой рецепт для пациента, обреченного на скитания! Изжоги, кошмаров не избежать. Ладно, лишь бы счастливые подарило плоды непростое сие предприятие…
За ужином хозяин – трясущийся его лик в чаду, в свечном зареве маячил в радужном венце – полюбопытствовал, как величать вельможного офицера.
– Мы с Анджеем тезки, – ответил Борис, повинуясь внезапному наитию. – Ангел у меня тот же. Кабы не война, Анджей дослужился бы до чинов высших. Царское величество весьма был доволен… Ставил труды вашего сына в пример.
И тут Борис приврал, приукрасил слышанное от грека. Андрей Манкевич, поляк, поступивший на русскую службу, состоял восемь лет в Посольском приказе. Вот и все. Однако рассудить можно – был бы он ленив и нерасторопен, не взял бы его Хилков с собой секретарем.
– Я провожал их, Андрея и князя…
Не было того, не провожал. А с Хилковым знаком хорошо, учились вместе в Венеции. Человек сложения рыхлого, грузного, двигался и соображал медленно. Зубрил науку ночами, зато помнил твердо. На Ламбьянке прозвали светлейшего увальня Квашней.
– Хворает князь, хворает благодетель, – сказал старик грустно.
– Пишет Андрей? – воскликнул Борис, изобразив удивление и радость, хотя был осведомлен от того же грека – вести до отца каким-то способом доходят.
Часто ли пишет? Здоров ли?
Просит не печалиться, здоров и арестантское свое житье переносит бодро. Шведы его не обижают, в городе он ходит, где хочет, только за ворота выйти не смеет. Хилкова, посла российского, держат строго, а ему дана льгота, как подданному Речи Посполитой, понеже король Станислав с Карлом в союзе.
Эльяш выронил вилку, смахнул слезу. Дождется ли он сына? Мальчик имеет надежду. Спрашивал, жива ли Анежка-кормилица, высоко ли вырос дуб… Сам посадил дерево, пять лет исполнилось ему тогда.
Старик умолк и заплакал робко, тихо. Борис перегнулся через стол, сжал костлявые плечи, – горемычный шляхтич, отец неведомого Андрея, сделался вдруг по-настоящему близок.
– Не нынче – завтра виктория над шведом… Свидитесь, ждать теперь недолго…
Кем же, чьим же старанием учреждена почта между Вестеросом, городом на земле свейской, и фольварком Манкевича, что под Ярославом?
Завозит письма Йожка, приказчик Григоряна, львовского коммерсанта. Торгует он коврами, получает их из владений турецких, а продает полякам, германцам, шведам. На предмет торговли заморской завел контору в Амстердаме. Оттуда и плавают суда с товаром того армянина Григоряна в Швецию.
Следственно, свобода у арестанта Андрея немалая. Волен посещать остерии, где бражничают мореходы. Нашел, кому вручить цидулу. А под флагом Генеральных Штатов сия коришпонденция в безопасности, ибо голландцы в отношении к Северной войне нейтральны, сиречь сторонние.
Почта, стало быть, верная. Дорожка проторена. Вот бы и приспособить того же Йожку… Да нет, самому надо, с протекцией от голландцев… Спору нет, известия из страны неприятельской нужны, яко хлеб насущный.
Борис не заметил, как съел тарелку бигоса. Хозяин наложил еще. От жирной еды, от настойки майор отяжелел и в перину погрузился в настроении блаженном.
Раскалил печи пан Манкевич, не пожалел дров, чтобы обогреть гостя.
Борис тонул в перине, просыпался в поту, без сил. Среди ночи вспыхнуло видение – у окна, открытого в лесную темень, колыхалась, белела в зыбком свете лампады некая ветошь, а от нее исходило протяжно, будто с рыданием:
– Гу-ул, гу-ла-ла-а!
Истошно хрюкал поросенок, почуявший волка. Ветер едва коснулся постели и заглох, хозяин затворил окно. Борис хотел еще попросить холодка – язык не послушался, голова пристала к подушке, словно к горячей смоле. Точно ли то пан Манкевич?